Республика Ингушетия, г. Назрань, Студия искусств, 1 курс.
Научный руководитель: А.У.Плиев
«Казалось, все это пройдет, я был готов поклясться, что это сон. Я вспоминал отца, арестованного в 37 году… Мне казалось, вот-вот проснусь, отец зайдет, я все это расскажу… Но это был не сон…»
В 1931 году в Ингушетии в селении Насыр-Корт родился Хаджи-Умар Орснакиевич Костоев. В свои 75 лет он работает преподавателем звукорежиссуры в Студии искусств. Именно в этой студии мне и посчастливилось познакомиться с этим замечательным человеком.
В 1992 году Костоев вместе со своими единомышленниками основал телевидение в Ингушетии.
Совсем недавно я вдруг узнала, что в 1937 году, когда ему было всего шесть лет, его отец был репрессирован, а спустя семь лет, тринадцатилетний Хаджи-Умар был назван «изменником родины» и сослан в холодные степи чужой земли, вместе с больной матерью, двумя братьями и сестренкой…
Хаджи-Умар не любит говорить о своей жизни, и тем более посвящать кого-то в свои переживания… Я понимала, что вспоминать обо всем и рассказывать о тех страшных событиях ему будет тяжело. Но я хотела узнать правду. Узнать всю цепь этих событий и понять: «Что заставило ингушей остаться сильными и как удалось им выжить?..»
Хджи-Умар рассказывает все так, как это было – он помнит свое детство, юность. И я впервые увидела его лицо, выражающее боль, когда он сказал:
«У меня не было детства, я в 15 лет чувствовал себя стариком…»
Хаджи-Умар начинает свой рассказ, я внимательно слушаю и понимаю, что этот рассказ – это новое испытание для него.
Да не повторится этот день
«…Люди в военной форме впервые появились в селении Насыр-Корт, в моем представлении, в 40-м году. Они проехали по нашей улице на военной технике, у них были пушки и орудия, двигались они в сторону Экажево, и где-то там, в русле реки Сунжа, проходили военные маневры. В войну впервые они пришли где-то в конце 41-го года и в начале 42-го со всем военным снаряжением. Ребята они были очень словоохотливые, шутили, угощали нас детей, чем богаты были, давали нам сахар. Мы в свою очередь помогали им чистить ружья, особенно противотанковые орудия с длинными стволами. Но в конце 43-го пришли совсем другие военные, уже в красных погонах.
Побывали военные и у нас в доме. Я достаточно хорошо владел русским языком, это помогало налаживанию контактов с ними.
Помню, как однажды офицер попросил мать пустить в одну из комнат жильцов: женщину со взрослой дочерью и подростком примерно моих лет. Я даже помню его имя, звали его Сашей. По вечерам девушка куда-то исчезала, возвращалась поздно ночью. Необходимо отметить, в селе в целом царила необычная обстановка: ходили слухи, люди терялись в догадках, поговаривали о том, что нас собираются куда-то выселять.
Штаб военных находился в школе, в этом длинном 1-этажном здании Насыр-Корта, и туда близко никого не подпускали. Однажды наш родственник Якуб стал утверждать, что слухи о нашем выселении не беспочвенны, что это правда. Он был счетоводом. Постоялица наша сообщила матери под большим секретом, что нас будут выселять.
За несколько дней до выселения мы с братом пошли на берег Сунжи. Развели костер, посидели. Это было в то время нашим любимым детским увлечением. Было какое – то предчувствие, все вокруг как-то поникло, да и погода стояла без снега, сырая какая-то, неприветливая. Я там насобирал разных камушек, так что карманы у меня набиты были ими. Кстати, один из таких камешков, желтый такой, продолговатый, хранится у меня по сей день. Я его пронес через всю жизнь. 17 лет скитаний… Больше всего я боялся потерять этот камушек, сейчас он очень дорог мне.
22-го февраля вечером возле школы играл оркестр, и со стороны Экажево появилась большая колонна военных, одетых в полушубки и белые шапки. Это уже другие военные, совсем не похожие на тех, которые стояли в селе. Эти были в шинелях, а те в полушубках. И эта колонна прошла к школе. Вот 22-го февраля мы уже точно знали, что нас собираются выселять.
23-го февраля утром громким и настойчивым стуком в дверь нас разбудили офицер и два солдата. Это были те служивые, которые постоянно приходили к нам пить чай. Предупредив о том, чтобы мы собирались, офицер пошел во двор, к нашему родственнику Абдуле. А солдаты остались, И когда мы с матерью стояли во дворе, один из этих странно одетых людей, о которых я говорил выше, вошел во двор. Я помню его очень хорошо. И сегодня его образ стоит передо мной.
Старший брат взял ведро кукурузы, глиняную чашку на случай, если понадобится попить воды. У меня в руках было ведро с яйцами. Средний брат, Хаджи-Мурад, стоял рядом. У матери правая рука была покалечена, и она в левой руке держала швейную машинку. Подошел этот странно одетый человек и потребовал от матери, чтобы она поставила машинку. Мол, нельзя брать. Мать стала упрашивать его, говоря: «Ну как же, у меня покалечена одна рука, надо каким-то образом детей кормить». А он потянул швейную машинку к себе. Вырвал у матери, поставил на землю и сказал: «Не эти солдаты вас выселяют, а мы, осетины, вас выселяем. Не они вас выселяют!» И оттолкнув мать в сторону, забрал машинку.
Затем вошел в дом. Мать попросила меня взять портфель, где хранились документы отца. Я вошел в прихожую, затем в комнату. На стене в комнате в три ряда под самый потолок были установлены стеллажи, а на них лежали книги из отцовской библиотеки на английском, арабском языках, специальная литература, Кораны. И все они валялись на полу, и возле них находился мужчина, о котором я говорил. Вбежав, я схватил портфель и дечиг-пондур (нам его дед подарил). Месяца за три до этого трагического дня он скончался и еще при жизни подарил нам этот инструмент. Тогда этот мужчина выхватил у меня из рук дечиг-пондур и с размаху ударил им об косяк двери и разбил, вырвал портфель, ударил меня сильно и выбросил меня на улицу. Но плакать я не плакал, помню хорошо.
Издалека донеслась пулеметная или автоматная очередь, выстрелы были в этот день в разных концах села, одиночные выстрелы, а тут – целая очередь.
Люди были напуганы. И через некоторое время мы узнали, что около родника, внизу, стреляли по мужчинам, которые утром были выгнаны из дома и согнаны под предлогом собрания. Пять человек было ранено.
«Студебекеры» стали подъезжать к железнодорожному вокзалу, наш эшелон оказался на первом пути. Нас почти самыми первыми туда подвезли и стали загружать в вагоны. Помню, это был двухосный небольшой вагон. Людей там было очень много. Родственники старались быть вместе, хотя военные и не церемонились, закрывали двери вагонов и завязывали проволокой.
На перроне в это время появился старик, которого все хорошо знали. Он что-то громко доказывал солдатам, покрикивал на них, просил о чем-то. Позже я узнал от матери, что он ругал солдат, утверждая, что русская интеллигенция не простит этого варварства. «Я здесь живу 10 лет, – говорил он, – эти люди меня от смерти спасли, нельзя их выселять, что вы делаете, дети мои, нельзя этого делать, нельзя». Бил палкой по земле. Он работал врачом. Как мне помнится он жил у Бузуртановых возле школы.
23-го февраля к вечеру, когда поезд отошел от Назрани, пошел снег, большими-большими хлопьями. Когда поезд дошел до Беслана, на перроне в двух местах играли на гармошке и танцевали. Чуть далее стояли женщины, что-то говорили, покачивая головами. Помню в двух местах эти танцы, столы там стояли, В общем, был праздник… для кого-то… Большой праздник… наслаждаться страданиями людей… Смотрели… и танцевали… Эту картину я помню хорошо. И до смерти не забуду.
В вагоне мы оказались под нарами. Взрослые и старики были наверху, а мы, впятером – мать и четверо детей, оказались внизу. Я не замедлил вытащить из кармана ножичек и потихоньку просверлить маленькое отверстие на уровне глаз. Сидя на корточках, стал выглядывать. Это отверстие помогало нам всю дорогу. Мы также пользовались им по легкому, а когда ложились спать, закрывали его тряпочкой. Днем и ночью, когда я просыпался от холода или стука колес, все эти 18 дней я был как дозорный, выглядывая в это отверстие, я с одной стороны видел все: это белое безмолвие, бесконечные снежные равнины. Это был мир, который я видел на протяжении всей дороги, за исключением, когда открывали дверь, дверь открывали редко, либо раз в день, либо в полтора дня. Первое, что людей больше всего мучило – это жажда; голод, что-то не так ощущался, и по естественной нужде людям приходилось туговато. Помню, кто-то произнес: «Сталинград». Здесь нам выдали по два куска сухаря, по ложке желтого яичного порошка, два или три раза нас кормили. И вот, когда мы высыпали на вокзал, кругом были одни руины и между рельсами лежало много много гильз. А дальше, когда поезд тронулся, выглянуло солнце, и справой стороны, и со стороны «моего» отверстия видно было много разбитой военной техники-самолеты, танки и т.д.
В вагоне было очень тесно: 57 человек, даже присесть негде было. Более молодые, сильные стояли вдоль дверей. По середине стояла круглая чугунная печка. На остановках пытались добыть и забросить уголь, дрова.
В пути следования были очень трогательные моменты: во время остановки уже на половине пути, к примеру, когда поезд подходил к Уралу, чаще всего люди искали своих кровников, своих обидчиков, чтобы простить их. Выходили мужчины, вдоль вагонов выкрикивали имена, искали кого-либо, братались, обнимались. В тот день несколько кровников простили друг друга.
Мы еще не доехали до Оренбурга, как у одного парня умерла мать. Ее закопали в снег, во время остановки. Сын тут же на корточках на снегу молился, когда раздалась команда «по вагонам!» Это был обычный окрик, иногда давали и выстрел вверх. Все заспешили к вагонам, а парень тот оставался сидеть в той же позе, а эшелон тронулся с места. Тогда военный повторил окрик, а потом подошел сзади к парню и в спину выстрелил, парень как – будто вздрогнул, дернулся, помню это было совсем недалеко от вагона, а потом упал лицом в снег. Военный отбежал, заправил магазин и выстрелил еще раз. Затем побежал вдоль вагона и скрылся.
В нашей семье случилась трагедия. Мать с больной рукой не могла ни высадить, ни поднять на вагон мою сестренку. Я ее всегда высаживал, и когда два эшелона оказались рядом, люди стали метаться в разные стороны, а женщины под вагоны, на виду у всех. В это время я высадил сестренку, а когда раздалась команда «По вагонам!» через определенное время (подсаживать ее мне иногда другие помогали, иногда я ее сам подсаживал, а иногда меня самого подсаживали), в этой суматохе и поезд тронулся, сестренки в вагоне не оказалось. В вагоне не было никакой суматохи, никто не плакал, было спокойно. Мать держалась. Наверху сидела молодая женщина, она одна всплакнула. Мать резко прикрикнула на нее, прижала нас остальных к себе и замолкла. Все молчали… Мне казалось в это время, что я сплю, что вот проснусь – все окажется сном…
Не помню, сколько дней мы ехали, Я был в каком-то забытьи, и выглядывать-то боялся.
Казалось, все это пройдет, поклясться был готов, что это сон. Я вспоминал отца, которого в 37 году лишился. Мне казалось, вот-вот проснусь, отец зайдет, я все это расскажу… Мне всегда казалось, что вот-вот я проснусь. Но я не просыпался.
Помню, как прибыли в какой-то город, поезд наш в тупик загнали. Невдалеке стоял барак. Туда нас поместили более 700 человек. Это был длинный барак с низкими окнами в горизонтальную длину. Крыша была с человеческий рост, можно было до крыши дотянуться. Как потом выяснилось, это прежде была какая-то пилорама. В бараке стояла огромная бочка с водой, на цепи висела деревянная кружка. Посреди барака – обогревательная печь. Но это печь не обогревала, потому что центр барака был высоко поднят. Были нары тройные, наскоро сбитые из необструганных досок Мы оказались с правой стороны от входа. Во дворе была сооружена кухня, и тоже на скорую руку. Печки были плоские, чугунные, их было несколько. А чуть дальше стоял туалет.
В первые дни стояли военные, спрашивали, куда идешь. Наверное, боялись, что мы разбежимся, да никто и не собирался бежать.
Разговоры пошли, что вагоны, в которых нас привезли, еще стоят на вокзале. Что нас, очевидно, вернут, погрузят и обратно повезут на Кавказ. Иные говорили от непонимания, другие желаемое выдавали за действительность. И как-то во время очередного собрания, когда мужчины начали вести разговоры, мол, никто не расходитесь, не устраивайтесь, вернемся, вышла мать, попросила слово и сказала: «Вы никуда отсюда не вернетесь, пока существует этот строй. Неужели вы думаете у Советской власти других дел нет, как возить нас вперед-назад. Никуда вас не пустят, дайте людям обустроиться, кто как может». Но на эти слова некоторые мужчины обиделись.
Затем смерть начала косить людей одного за другим. Первым умер старик, точно не помню, кажется по фамилии Оздоев. Затем умерла девочка, что напротив наших нар. На скорую руку в метрах за 150 от барака сделали кладбище. Это, очевидно, был овраг, там были опилки, доски. Все годами накопилось, выровнялось. Когда начали копать, выяснилось, что прокопать можно легко, без труда, потому что земля была не очень твердой. Начали хоронить, в первое время редко кто умирал. Стали потом туберкулезом болеть. Где-то в конце апреля в начале мая, а мы прибыли в марте 13-го или 14-го, вспыхнула эпидемия тифа. Сыпной, возвратный, брюшной, как-то он назывался. Температура поднималась до 40 градусов. Бывало, больные в бреду вставали, кто-то голым мог пройти по бараку, что-то ворча. Приходили иногда врачи, увозили больных, или родственники их увозили. В мои функции входило относить «бустам» – мерку, длину трупа, чтобы копали соответствующей длины яму. Оба моих брата лежали в больнице с брюшным тифом. Мать не заболела, я тоже никогда не болел там, в Казахстане.
Мать где-то устроилась на работу. Она неплохо владела русским языком. Она рассказывала, что они с отцом в 1909 году работали в Забайкалье, отец – на железной дороге. Потом в Санкт-Петербурге, Архангельской губернии, до 14-го года там были. Вот там мать и научилась русскому языку, владела им довольно сносно. Устроилась домработницей, мыла посуду, хотя правая рука была больной. Картошку перебирала. Начальник железнодорожной дороги (не помню его фамилию) взял ее на работу, оттуда она иногда приносила борщ или кашу, завернутую в бумагу картошку.
Где-то в середине или в конце мая оба брата вернулись из больницы. К нам в барак пришли люди из подсобного хозяйства завода «Казсельмаша», чтобы вербовать людей для полевых работ. Каким-то образом, они взяли нас, человек 12 (вместе с матерью нас было трое). Местность, где мы работали, называлась Чубары. Мы пололи и окучивали картошку, другие работы проводили.
Так до осени мы проработали. Иногда по воскресеньям приезжали рабочие с завода, поскольку подсобное хозяйство было заводское.
И осенью, когда мы вернулись, нас уже повезли в другой барак. Улица называлась Театральной. Бараки эти принадлежали рабочим и были приличнее тех, в которых Мы провели весну 1944-го года. В небольшом бараке была одна большая комната, в этой комнате нас жило 13-14 семей. Поставили перегородки – кто фанеру сбил, кто тряпку повесил между жильцами, а со стороны прохода все было видно – кто спит, кто лежит.
Помню, в одно утро к нам зашли несколько солдат и погнали нас на площадь. Сказали: «Победа!» и при этом выкрикивали: «Предатели, вы хотели Советскую власть продать, посмотрите, мы все равно победили». И больных, и здоровых вышвыривали из барака. Площадь была совсем близко, и мы туда пошли насильно. Вот, помню, ехал тогда на запряженной лошади казах, солому вез, и кто-то, возможно, наши, не помню, подожгли эту солому, пока на трибуне кто-то говорил. Торжествовали, плясали, а лошадь испуганно побежала, люди разбегаться стали. Этот эпизод помню.
Наступило лето. Летом я ходил за речку, готовил травяные веники из прутьев. Целую неделю готовил, а в воскресный день на тележке возил их продавать на базар. Это давало кое-какие возможности продлить жизнь.
Еще под землей маленькие «шахты» были, там мы набирали белую глину, делали из нее круглые аккуратные комья и на тележке возили их на базар на продажу. А когда и то, и другое не получало результата охотников на них не бывало, тогда утром рано идешь, набираешь газет целую охапку по 20 копеек и на базаре продаешь по рублю. Так и прошло лето 1945 года.
К осени, учитывая холода зимы с 44-го на 45-й, люди на кладбище заготовили много могил. Конечно, никто себе этого не желал, а делали, учитывая предыдущий год, когда копать мерзлую землю было очень трудно.
С наступлением осени я уже «притерся» к хлебокомбинату, и при возможности там околачивался. Кому при погрузке помогал; военные, когда приезжали, заходили туда, грелись, на улице в кабину их сядешь, чтобы никто не подошел. Что-нибудь да перепадало.
С наступлением лета 46-го года опять взялся за старое. Я начал по базару скитаться. И как-то один мужик мне говорит: «Что ты ходишь, бродишь здесь». Он знал мое занятие: приходилось что-то и украсть, и утащить, и схватить – голод давал о себе знать. Тогда он мне предложил: «давай, – говорит, – чистильщиком будешь, смотри, я зарабатываю деньги, и ты будешь зарабатывать». Принес для меня откуда-то венский стул, ящичек, в нем находилась подставка для ног, колодочки, крем черный в большой банке и щетки. У меня было несколько участков, которые я менял в зависимости от наплыва клиентуры. Это мог быть кинотеатр «Заря» или базар, железнодорожный вокзал. Ящик через плечо на ремне, стул для клиентов, и отправляюсь. Зарабатывал сносно. Кто 3 рубля, кто 5 рублей, а кто порой пинка даст. Запомнилась, удивительна вещь, только ботинок ему почистишь, а почему, думаешь, он второй не ставит, глядь, у него ноги нет. Много было калек тогда.
У меня закончился гуталин, а без крема никто не платил. Походил месяц-полтора в чистильщиках, потом бросил и это занятие. Чтобы пойти осенью в школу я недостаточно хорошо знал русский язык, а не пойти нельзя было. Ну походил в школу в лохмотьях до наступления первых холодов, а снег там выпадал в конце августа, в сентябре уже почти зима начиналась. Пришлось бросить и школу.
Вдоль полотна железной дороги иногда уголь из вагонов вываливался. А порой мы ходили до разъезда. Забирались на железнодорожный состав с углем, накладывали его к краю вагона, и выбрав момент начинали сбрасывать его. В этом деле нужна была сноровка и быстрота. А за тем с проходящего товарняка на ходу спрыгивали. Каждый раз мы бывали кто с фингалом, кто лицо разбивал, не умеючи спрыгивать с вагона. Собирали этот уголь, иногда его продавали.
За все время мы сменили два барака и переехали в старый саманный дом, состоящий из одной комнаты; он стоял на отшибе. Целыми днями я пропадал на базаре. Где что утащу, где что выпрошу, кому помогу что-то выгрузить.
И вот наступила осень, затем и зима с 46-го на 47-й год. Умер наш родственник Якуб, дядя мой, хороший был человек, грамотный. Мы никак не могли похоронить его. Труп несколько дней пролежал, совсем окоченел. Но вот мы положили его на сани и повезли через город, уже к готовой могиле, и там его похоронили. Когда пришел домой, топить было нечем. А недалеко от внутренней тюрьмы, квартала через два, находилось здание, где размешался военный трибунал. Я повадился в их сарай, открывал ночью и оттуда уголь воровал.
Как-то ночью думаю, а что если забраться вовнутрь? Ножом выставил окно со стороны сарая и залез вовнутрь здания военного трибунала. С другой стороны на столбе горел свет, и внутри все было видно. Я там походил, взял большую красную с бахромой скатерть и графин. Пролез опять в окно, положил их и думаю, сейчас я их вытащу, а потом стекло на место поставлю, чтобы никто не заметил. И когда сам вылез и начал вытягивать через окно эту скатерть, меня сильно кто-то схватил за шиворот. Поворачиваюсь – это милиционер. Я стал плакать. Он спрашивает: «Ты чей?» я говорю: «Амината сын». Тогда он заставил меня залезть обратно, положить скатерть, а графин я еще не успел вытащить. Стекло я опять вставил. Он повел меня к матери, зашел, увидел, как мы живем. Он долго рассматривал комнату, потом матери какие-то деньги дал, сказал, что если еще раз полезет, то упрячет меня в колонию. И ушел. На второй день утром он пришел и говорит: «давай, бабушка, я его в совхоз оправлю, там он хоть в безопасности будет, здесь пропадет малец». И это Герасименко отправил меня на машине в откормочный совхоз.
Иногда мне удавалось принести зерно, мясо, мне разрешали уходить оттуда. Там не было комендатуры, но были спецпереселенцы разной национальности. В мои функции входило уход за скотиной. Прорубь прорубал, канавку для воды, чтобы поить скотину, там было около 100 коров, быки, овцы. Как подохнет какая скотина, взваливали ее на сани и я должен был довести ее до АЛЖИРа (расшифровывалось это слово так: Акмолинский лагерь жен изменников родины). И туда надо было возить эту дохлятину.
Помню еще эпизод в 47-м году. У матери был национальный свадебный пояс с нагрудником, покрытый золотом с камнями, богатый пояс. Наш родственник Магомед Лолохоев и еще один близкий родственник договорились, что муку и еще что-то дадут нам, если пояс им отдадим. А мать потом, смотрю, сидит, плачет. Они вечером должны были муку принести и деньги за этот пояс, Я выкопал яму в сарае, там и зарыл пояс. Вечером покупатели пришли, а мать не нашла пояс. Обвинили в краже Мусу, был у нас дальний родственник днем, после того как они ушли, он тоже был у нас. На него все это и свалили. И когда мы уже немного лучше стали жить, уже в 48-м году, спустя почти год, откопал этот пояс вместе со всеми его приложениями и отдал его матери. Мать меня побила хорошо. Но, слава Богу, этот пояс по сей день у меня. Еще в Казахстане, умирая, мать, сказала:
«Своему сыну, младшему, завещаю этот пояс, и пусть Бог благословит вас всех, но этот пояс отдадите ему».
Однажды сидел я на базаре, подходит какой-то мужчина и просит почистить кожанку. По национальности ингуш, он сразу заговорил на ингушском языке, мы разговорились. Когда в городе появлялись незнакомые ингуши, я начинал расспрашивать о своей пропавшей сестренке. Я объяснял, сколько ей было лет и приметы лица. И вот счастливый случай! Человек в кожанке сказал, что где-то в г. Кушмурун, мол, есть девочка, которая не знает своей фамилии. Зовут ее Фатима, живет у таких-то. Обрадовались, я пригласил его к нам домой, чтобы он рассказал все матери. Мать записала адрес, и буквально через два часа была на вокзале. Выезд более чем на пять километров считался преступлением, за которое судили сроком до двадцати лет, но несмотря на это, мать, никому ничего не сообщив, выехала в Кушмурун. И через девять дней наша семья восстановилась.
К осени 1949-го я уже умел объясняться на русском языке. Опять надо идти в школу. Я пошел в 4-й класс. Обуви у меня толком не было, целое лето пробегал босиком, надеть было нечего, это было труднее всего.
Что изрядно нас мучило: в летнее время на базаре или где-то на площади начинались облавы. Откуда ни возьмись, появлялись милиционеры, охватывали весь базар; jхватят на базаре участок и всех сгоняют в кучу, потом выстраивают в колонну и отправляют во двор внутренней тюрьмы. Там по одному звали в кабинет, обыскивали, допрашивали.
Некоторых отбирали в сторону и арестовывали. Наберут 2-3 машины работоспособных, и увозят на полевые работы, И вот, как на зло, как ни облава, обязательно меня ловили, каждый раз я оказывался в этой толпе. Нас выстраивали в колонну и гнали. Правда это было недалеко, по городу, но все равно, по бокам идет милиция, ведет людей.
И однажды, когда началась очередная облава, один мужик дал мне большой финский нож, говорит: «спрячь». Ничего не подозревая, я взял у него нож. А когда сказали, что в следующей комнате обыскивают, это мужик исчез, он раньше прошел туда, на проверку, у него ничего не нашли. Я стоял и думал, куда деть этот злополучный нож. А там в кабинете висел портрет Сталина. Вот за него забросил я этот нож. Обыскали меня, ничего не нашли, дали по шее и выкинули. Вышел мужик стоит: «дай нож!» Я говорю: «Там, в кабинете следователя, за портретом лежит твой нож».
Так прошло лето 49-го года. Все свободное время я проводил на базаре. Во время облав я хорошо ознакомился с расположением внутренней тюрьмы. Это было 3-этажное П-образное здание. Оттуда спуск был в сторону мясокомбината, в направлении озер, которые в половодье накапливались, а дольше было кладбище. Хорошо ознакомился. В ворота нас загоняли, а через двери, как через фильтр, выпускали уже с главного входа. Если кого, конечно, выпускали. Иные там так и оставались, может быть и надолго, я не знаю. Я, во всяком случае, каждый раз оттуда в ту пору уходил.
В 52-м году я пришел в артель «Металлист». Уже в декабре я шлифовал дуги для кроватей в гальваническом цехе. Когда не бывало работы, меня подключали к электросварщику. Это был не плохой человек, но очень часто пил. Меня часто заставлял бегать за вином.
Зима была холодная. Как-то мы стояли вокруг печки, грелись. Он пришел и говорит: «Мне сказали, чтобы я решетки для тюрьмы сделал, не буду я им делать решетки для тюрьмы». (Там начали новую тюрьму строить). А машину я сам видел, она приехала, выгрузила арматуру во дворе мастерских, толстое-толстое арматурное железо было. Он говорит мастеру: «Вы меня 10 лет продержали по ту сторону решетки, а теперь хотите, чтобы я сам их делал для других? Не буду я «варить!» Они сильно переругались с мастером из-за этих решеток. Сварщик отказался от этой работы.
Где-то в феврале я в очередной раз должен был идти в комендатуру, так как через каждые две недели заставляли отмечаться. Комендант грубо спросил, почему только на второй день явился. Стоял, стоял и говорит: «Иди, отнеси эти повестки десяти дворникам. Придешь, дам расписаться». Я обходил целый день, 9 человек отыскал, а 10-го не нашел, дома отдал. Пришел, доложил ему. Он говорит: «На, распишись». Я расписался за себя, а у меня мать сильно болела, я говорю: «Я и за мать расписываюсь». Он говорит: «Когда это старая карга подохнет или будет в комендатуру нормально ходить?» А еще люди там стояли. Я ему плюнул в лицо за то, что он мать обозвал. Он выхватил пистолет, схватил меня за воротник и с размаха нанес мне рукояткой пистолета сильный удар по голове, Я пошатнулся, но устоял, потом смотрю, у меня по лицу кровь пошла с пробитого места. Кровь стала заливать лицо. Тогда я резко схватил со стола чернильный прибор из толстого стекла и в ответ нанес им удар по голове. Ударил, не выпуская чернильницы из рук, я еще раз размахнулся и запустил чернильный прибор в него. Не знаю, попал или нет, так как я упал, у меня произошло сотрясение мозга.
После этого момента я пришел в себя только на второй день. Я оказался в каком-то подвале, на руках у меня были надеты наручники, и с правой стороны, у ребер, сильная ссадина. Это меня не так мучило, как то, что я не знал, где я нахожусь. На мне не было ни шапки, ни туфель. Какая-то скамейка находилась посреди камеры. Как сегодня помню эту скамейку из двух широких досок и одной узкой, ножки ее из труб уходили в бетон, дотронулся до головы – боли не было, но выступал гной. Рана, длинная, кожа разошлась. Я почти сутки, по всему видать, там пролежал.
В это время открылась дверь. Вошел мужчина небольшого роста, им оказался тюремный врач. С ним был охранник. Врач осмотрел рану, с меня сняли наручники. Руки были в синяках и ссадинах. Пошептавшись между собой, они ушли. Я остался лежать в камере.
На второй день пришли другие, стали допрашивать. Говорят: «ты коменданта чуть не убил». Его, оказывается, в больницу положили, у него тоже сотрясение «куриных» мозгов. Зюня была его фамилия. Такая была сволочь. Среди этих негодяев он был самый большой негодяй.
В солнечные дни бывало некоторое утешение. В 8 часов утра кровать пристегивали к стене. Лежать нельзя было днем. Ходишь как зверек по этой маленькой камере. В углу стояла параша.
В марте месяце был такой момент: поведение охранников стало другим, молчаливые, не ругались. И вот 8 или 9 марта я узнаю, что умер Сталин. Видимо, из-за этого они хмурые были.
11 марта меня вызывают на допрос. Вывели из камеры, я эту 3-ю камеру я запомню на всю жизнь. Надо было идти по ступенькам вверх. И с правой стороны, я увидел, вывели из камеры человека маленького роста, руки у него были сзади связаны и мешок надет на голову. В таком виде он казался без головы. Один держал его за руку через мешок, а в левой руке была винтовка со штыком. Когда эту картину увидел, я перепугался сильно. Только сделал из подвала два шага вверх, а меня никто не держал за руку, мне сказали: «вперед иди», и когда их увидел, я остановился. А когда они прошли передо мной, сделал несколько шагов по ступенькам вверх и упал. Не помню, упал или что, колени подкосились, я сел и покрылся потом. Какой-то испуг, как будто меня вывернули наизнанку и в снег затолкали. Потом еле-еле ватными ногами пошел вверх.
Зашел. Сидел какой-то незнакомый человек Он сказал: «Садись сюда». Я сел. Он говорит: «Такого-то числа, помнишь, похороны были?» я говорю: «Помню». Хамсат, говорит, старуха, когда умерла. Я говорю: «Помню». Он положил передо мной снимок стариков человек 14-15.
– Ты здесь внизу подпишись, что они молились и просили Аллаха, чтобы Сталин умер. Вот здесь распишешься – мы тебя отпустим.
Я отказался. Он заявил, что сгноит меня в тюрьме. А я не знал, что сзади кто-то стоит. Когда я встал, человек, который стоял сзади, ударил меня, я растянулся на полу кабинета.
Меня сильно били: бровь рассекли, сапогом по лицу ударили несколько раз, кровь начала все лицо заливать, Я опять потерял сознание, пришел в себя опять в камере. Били меня часто. Бровь так и не зашили, она сама по себе зажила.
Прошло время, не знаю сколько. Уже весна была. На прогулку на 15 минут выведут, на расстоянии 5 шагов друг от друга по двору внутренней тюрьмы погуляем, потом опять по камерам заталкивали как зверей. А на четвертой стене П-образного этого здания, наверху, сидел охранник, у него стоял пулемет, повернутый во двор, это бывало видно во время прогулки. В углу стены была куча мусора. Это я заметил, когда меня вывели убирать этот мусор, иногда заключенных заставляли выполнять эту работу.
Месяца через три арестовали Берия. После его ареста меня перевели в общую камеру. В общей камере было человек шестьдесят, в карты играли, били. Никто им сдачи не давал, они верховенствовали. Особенно одного старика они все время терзали, заставляли ползать и под нары его заталкивали. Просто издевались. После этого прошло дня четыре. Вдруг открывают дверь и заводят еще троих.
Один из них был то ли кореец, то ли казах по виду, а двое других сразу задали вопрос по-ингушски: «Есть ли здесь ингуши?». Я ответил также по-ингушски: «Я один». Он говорит: «О-о, что с тобой?» Я говорю: «Я в 3-ей камере сидел больше 3-х месяцев».
–А что ты сделал?
–Избил коменданта, отказывался документы подписывать.
–Суд был?
–Никакого суда не было, не знаю, что они меня тут держат.
А блатяга, атаман, который верховодил в камере, что-то сказал одному из своих собратьев. Тот подходит, с ног до головы осматривает вошедших, подбежал к своим, что-то сказал. Ингуш спрашивает: «Что это с ними?». Я говорю, что старика под нары заталкивают, каждый день его избивают «А кто у них главный?» Я говорю: «Тот, что сидит вон там». Он подошел к двум сидящим за картами, ударил в лицо этого атамана. Тот соскочил, другие с нар повскакивали. Кореец и два ингуша стали наносить им такие удары, что аж нары трещали. Дрались минуты две-три, у всех лица разбиты, кто валялся, кто на нары залез.
В это время открывается дверь камеры, входят два охранника и небольшого роста казах-майор. Как они вошли, ингуш повернулся, говорит: «Тут порядок наводим, у вас тут порядка нет». Тот говорит: «Хорошо, наводи порядок, наводи».
Недели полторы нас группами выводили во двор и заставляли долбить лед. Там сверху мусор, а внизу нерастаявший лед. Во время этой работы говорит мне ингуш: «Пролезешь через это отверстие, если мы снимем эту решетку?» Я говорю: «Пролезу, если снимете». И вот они как будто долбят лед, а там, на самом верху, сидел охранник, а прямо внизу мы работали, он поддел ломом старую сгнившую решетку, которая пропускала нечистоты, стекавшие в сторону озер. Они вычистили место, и я прямо под стеной полез… Мне казалось, это, наверное, самый длинный туннель… Через эту грязь прополз.
Вышел, секунду постоял, потом пошел влево, в сторону свалки, и не дойдя до нее, пошел вдоль дороги. Справа осталось озеро, слева тоже какой-то водоем, т.е. половодье. По этой дороге дошел до русского кладбища. Там отсидел часа 2-3, а потом пошел домой, мы через железную дорогу недалеко жили.
Пришел домой, мама меня увидела: «Ва-ай, из могилы встал!». Я говорю: «Сбежал я». – «Суд был?». – «Не был».
– Пока ты сидел, Сталин умер, Берия арестовали.
– Что ты намерен теперь делать?
– Убегу.
Мать наскребла денег, и я быстро двинулся на вокзал, и в эту ночь я уехал. Через Атбасар, доехал до Карталы, утром второго дня был в Карталах. Потом поезд пошел на Запад до Оренбурга. Купил карту, смотрю: Уральск ближе к Кавказу, чем Оренбург. Сел в поезд, поехал в Уральск, устроился на работу.
Написал письмо брату, он ответил: «Больше домой не пиши, тебя разыскивают. Один розыск по Казахстану, другой – Всесоюзный, два розыска на тебя объявлены». Тогда я быстро ушел с работы, а подъемные надо было вернуть – мои знакомые ребята дали мне денег, и я оттуда ушел.
Пошел на базар. А уже осень была. Где дыню стащу, где еще что умудрюсь достать, голод утолял, ходил.
Смотрю, недалеко цыгане передрались с местными казаками. Стою в стороне, эта суматоха всегда помогает неблаговидными делами заниматься на базаре.
Думаю, слава богу, повезло мне, и сумку себе набил то одним, то другим. В это время получаю сильный удар кнутом. Смотрю, какой-то мужик орет на меня: цыганская рожа, воруешь?! Тогда схватил его за этот кнут, сильно ударил между ног, он скрутился, кнут оказался у меня в руках, другие налетели, и я с этим кнутом побежал в сторону цыган. Раз меня бьют как цыгана, куда еще деваться? Половина базара по одну сторону от нас, другая половина – по другую, и я с этими цыганами отступил, там овраг, потом лес. Они орут что-то по-своему. Я не понимаю их, но знаю, что мне надо затеряться среди них. У меня были длинные черные волосы, в общем видок был еще тот.
Эту зиму мне пришлось провести с цыганами в большом саманном доме, это не дом даже, две комнаты, в них жили, многие на полу спали.
Промышлял я тем, что ночью на санях ходил по реке Урал с цыганами, местные казахи ставили приспособления для ловли рыб, «морды» назывались, а мы вытаскивали эти «морды», наполняли сани рыбой и на второй день на базар эту рыбу отвозили. Сами не ставили эти сети, а чужие доставали, цыгане знали хорошо эти места.
Прошло время. Наступила весна 54-го года. Совершенно случайно в парке я оказался возле интеллигентно одетого человека. В руках у него был футляр для скрипки. Этот человек оказался артистом или музыкантом театра оперетты. Он повел меня к своему администратору и устроил осветителем театра.
То, что я увидел в театре, меня тронуло до глубины души. То, что видел до сих пор: слезы, униженья, оскорбленья – все это осталось там, в далеком детстве. А сейчас я на мир смотрел другими глазами, да и нрав у меня был другой. Ведь униженный человек остро ощущает потребности уважения к себе…
И я был уже не тот юнец, который со страхом глазел на тюремную камеру. Входил туда со слезами на глазах, со страхом. Оттуда вышел мрачным, полным отчаяния. Я чувствовал, что у меня внутри что-то надломилось, мне казалось, что весь мир уже не для меня, я как бы не живой.
Театр состоял из удивительных людей, в большинстве своем в коллектив входили бывшие политзаключенные, в свое время осужденные, потом освобожденные.
И вот с этим театром я вернулся в город. Вернувшись домой, я говорю маме: «Мама, я работаю в театре, целое лето я проездил с ними, лишь осенью вернулись с гастролей».
И вот все это позади, уже пошел седьмой десяток лет после этого черного февральского дня. Но до сих пор непроизвольно в душе встает вопрос «За что?» За какие грехи мой народ был выслан с родных гор на вымирание?»