Знать и помнить (судьбы подневольных работников)

19 августа 2010

Мурманская область, г. Мончегорск, 9-й класс
Научный руководитель Е. А. Зубкова

11 апреля — Международный день освобождения узников фашизма. В прошлом году в канун этого дня на базе краеведческого музея Мончегорска состоялась встреча с узниками фашистских лагерей и остарбайтерами.

Нас заинтересовала эта тема. С помощью сотрудников музея мы установили, что в нашем городе проживает 69 бывших узников фашизма. Это самые разные люди, но всех их объединяет то, что в годы войны они были переселены насильно в отдаленные от их родины места. Их заставили стать бесправными и безголосыми, фактически рабами.

Многие советские люди, попавшие в плен, угнанные во время войны на принудительные работы в Германию, не считались ни участниками войны, ни жертвами фашистского режима, к ним относились с подозрением. Долгое время они подвергались гонениям. О них не упоминали в школьных учебниках, книгах. В чем же «вина» этих людей перед обществом? Почему они были наказаны? Мы попытались понять это через судьбы тех, кто сам испытал все «прелести» подневольного труда.

Долгое время тема была закрыта для исследователей, и многие, очень многие бывшие остарбайтеры умерли. «Сейчас почти никого не осталось. Мой брат умер и девчата, что с нами в лагере были» (Степан Семенович Бондарь, 1926 года рождения). «Конечно, если бы брат был жив, он бы много рассказал» (Нина Иванов на Удовика, 1932 года рождения). И память подводит наших собеседников. Но не только разговорить их, а порой, даже встретиться с ними было сложно.

Вспоминает Степан Семенович Бондарь: «Воинских частей у нас не было ни в районе, ни в селе. В районе были, по-видимому, какие-то полицейские части. Иногда немцы наезжали, но в основном у нас в селе ходили с винтовками полицейские. Я думаю, что в полицаи шли добровольно, тогда никто никого не выбирал и не назначал. Шли добровольно. В основном в полицию шли дети раскулаченных. А староста тоже был наш сельский. Не старый еще, такой средних лет мужчина. Как на эту должность он попал, я не знаю. Я знаю, что вот этот полицай, раскулаченный который, партизаны их сожгли. Облили керосином и подожгли дом. И всю семью сожгли, не выпустили из дома. Они хотели, по-видимому, и его, но просчитались. Его дома не было. Так партизаны отомстили. У нас больших соединений не было, потому что у нас лесов таких не было. Лес был колхозный, немцы его сразу начали вырубать, там одни дубы росли. Такое ценное дерево, сразу начали вырубать и в Германию вывозить. А партизаны у нас были там, за Десной, у нас Десна, а дальше километров двенадцать от нас проходили вот эти брянские леса».

По воспоминаниям Зои Васильевны Коненковой, у них в Псковской области новые власти даже организовали обучение детей. Но это было не на всех оккупированных территориях, так как рабы, по замыслу оккупантов, должны быть примитивными. Как же был организован учебный процесс?

«Вы знаете, с ползимы во время войны учились… В 42-м году. А в 43-м нас угнали, какая там школа… Книжек не было, без книжек. Потом только какие-то выдали немецкие такие книжки… Учителям указания давали. Наши учебники уже не пошли в ход, их запрещали. А учительница втихую даст нам учебники, наши же старые. Так мы их берегли, как не знаю что. А писать-то было не на чем. Так мы какие-то доски нашли, грифель какой-то типа карандаша. Этим грифелем писали, по доскам. Бумаги не было. Газеты все подобрали.

Немецкий сразу стали больше изучать. С начальной школы. А так все то же самое. Ну, по-немецки там кое-чего я знала, слова, там, все. Я и стишки рассказывала. Все забыто. А когда приехали оттуда, нет возможности учиться. В землянках жили».

Такое обучение должно было способствовать онемечиванию оставшегося в живых населения. Идеологическую обработку населения по замыслу оккупантов предполагалось начинать с детей, в школах.

Зоя Васильевна, волнуясь, описывает страшную картину жизни при оккупации.

«А в деревне у нас и вешали. Вот узнают, что кто-то комсомолец, а ведь по злости кто-нибудь скажет. Все. Еще в деревне повесят, чтоб все видели. И не снимешь, потом только похоронишь. А каково родителям ходить смотреть. Это эстонские, больше эстонские каратели. Зверства были. И вот у нас соседка была, самая близкая к нам. Ей 18 лет не было. Так как над ней издевались, она ушла в партизаны с молодым человеком, своим соседом. А потом они пришли домой, надо было. Так они все время приходили. Придут, бывало, дай что-нибудь пожевать, а что им партизанам, что ж они в лесу. И вот она пришла. И как немцы узнали, что они пришли, их словили здесь. Так как издевались-то. Всех собрали, кто был в селе, вот выстроили, чтоб все видели, как над ними надругаются. Наша бабушка была очевидец. Они похоронены в бору, потом их перехоронили.

А сжигали живыми. Вот, где у меня сейчас только в паспорте деревня Ростково, мы сейчас семь километров живем от этого Росткова. Но там только братский памятник стоит, деревни не существует. Только те остались живы, кто по чистой случайности где-то были отлучившиеся. А так нет.

В хлев, в скотный двор загнали, кто был, и подожгли. И детей и взрослых, кто попался, всех и сожгли. Кто и хотел выскочить, тем не дали. В 43-м году.

Свои доносили, свои. Им потом после войны дали большие сроки, кому 15 лет, кому 20. Их уже в живых нету».

Вспоминает Нина Ивановна Удовика: «С нашей деревни всех собак и кошек перестреляли, но у нас Шарик все был долго живой. Он последний остался, его два раза ранили, но он все залижет и опять бегает. Красивая очень собака была, умная, темно-каштанового цвета и с проседью черной, ушки висячие были, хвостик пушистый. Переводчик у нас был Калка. И этот переводчик и финн пришли, что давайте нам собаку, надо его уничтожить. Мы говорим: „Нету, не знаем, куда убежал“. А они потом походили-походили, его гоняли, он уже боялся людей и забежал под дом, под крыльцо. Они разобрали крыльцо, этот финн разобрал и его в упор в голову разрывной пулей убил, вытащил. Вытащил, а брата старшего у нас еще не было дома. Он пришел, как раз мы стоим вот тут, перед Шариком, и Калка тут стоит, мама тут пришла. И он такой разъяренный подошел и сказал: „Ты что наделал? — встал вот так перед финном, он был в такой ярости. — Стреляй в меня теперь. (А ему тринадцать было). Что ж ты моего Друга, зачем ты убил?! Стреляй в меня“. А переводчик останавливает и говорит ему: „Тише, Толя! Толя! Тише. Не надо, не надо, Толя, им хоть бы хны, что ж в азарте могут и тебя застрелить“. А финн-то спрашивает, видимо, у него, что он такое говорит. „А он так, — говорит Калка, — жалеет очень, что ты убил его последнего Друга“. Не перевел ему все. А финн ему: „Он еще, что-то сказал“. „Да так он говорит, что делать теперь», — неправильно перевел ему Калка все. Вот как пожалел этот переводчик брата моего. А мы Шарика похоронили. Мама нам самотканое одеяло дала, мы его завернули и похоронили в поле под березкой. А нашли еще какой-то крестик деревянный и могилку сделали, как человека его похоронили, все хорошо сделали. Крест этот поставили. А тетя Катя Кузьмина шла с нашей деревни по полю к нам, в ту деревню, где мы тогда жили. С работы, видимо, шла, стирать видно ходила. Увидела крест и говорит потом маме: „Ай, Людмила, Людмила, что опять, наверное, военнопленного убили, там я шла возле березки, и могилка настоящая, и крестик“. А мама говорит, что нет. Это же наши ребята своего Шарика похоронили“».

Нас поразила такая жестокость по отношению к животному. У нас тоже есть собака, и мы понимаем, какое это было горе для детей. «…У них приказ, наверное, был. Они очень связи с партизанами боялись». Такой комментарий этому факту дала Нина Ивановна.

«Да, у нас были сначала в деревне военнопленные, а потом их отвезли, наверное, в Петрозаводск. Да, еще был лагерь, небольшой в нашей же деревне, военнопленных несколько было человек, только не знаю, сколько их было человек. Но знаю то, что при нас тоже одного убили военнопленного. А убили при таких обстоятельствах. Дрова, они старые, видно, дома разбирали, сараи, они таскали, носили дрова; и один военнопленный, который сзади нес, упал, истощенный был. И его конвоир пристрелил и штыком проткнул на наших глазах; нам страшно стало, видишь, как они могут и нас тоже так же. А Сергей, наш младший мальчишка, хочет подбежать к военнопленному, а этот прямо винтовку, автомат наставил, говорит: „Не смей“, — по-фински говорит, что я тебя тоже пристрелю. Хотел к нему подбежать к этому дяденьке. Я ему: „Сережка, пошли домой, пока нас не пристрелили вместе с этим военнопленным“.

Бомбежки сильные начались. Мы иногда по пять или по шесть, по несколько ночей не спали, бегали в эту яму. Такая яма была вырыта, где мы все прятались. Так в одежде и спали, а когда бомбежка начнется, сразу бежим в эту яму. А Лидушка у нас маленькая была, так мама ее завернет, у нее такой большой платок был с кистями бежевый такой, теплый. Она ее в этот платок завернет, а Сережку за руку, а я за Сережку. И так бежим. А старший брат вперед нас убежит. Прибежим все в эту яму и другие тоже. А когда бомбили, младшая сестренка, Лидушка-то наша, что 37-го года, а она хорошо уже говорила, ее мама возьмет на руки, так она говорит: „Ой, Пресвятая ты Богородица, спаси ты нас, не убей ты нас“. Ей уже почти четыре года было. Так к нам все тянулись. Люди-то все говорят, дите просит, просит ангел, и все окружат нас. Говорили: „Устами младенца живы будем“. И потом, знаете, что у нас было три фронта. Наша деревня как раз оказалася посередине. Мы как раз в середине оказались. Вот то, что стреляли наши, наши бомбили».

Пожары, голод, страх, бомбежки — вот что пришлось пережить нашим героям во время оккупации. Особенно много и подробно вспоминает об оккупации Зоя Васильевна, семья которой почти четыре года жила под властью немцев. Мы обратили внимание на то, что она единственная из наших респондентов, кто некоторое время учился во время войны. Возможно, потому что немцы уже считали себя полными хозяевами территории Псковской области, как и остальных уже завоеванных земель. Так что, вероятнее всего, в других местах власти просто не помышляли дать образование детям, считая, что неполноценным народам ученье ни к чему.

Местное население, пережившее оккупацию, на наш взгляд, достойно уважения и почестей не меньше, чем партизаны и солдаты. Как мы заметили, в основном акции против местного населения проводились после партизанских выступлений. Но люди, несмотря ни на что, помогали партизанам, чем могли. «У бабушки четыре сына-то на войне, и пятая дочь на окопах. Там ихние друзья были в партизанах. Они приходили и говорили, тетя Дуня и маме, пожалуйста, принесите в такой-то дом. Ну что там давали, что есть, делились всем, а как же. Некоторые остались в живых, а некоторые погибли» (З. В. Коненкова).

Мы обратили внимание на тот факт, что, по воспоминаниям Зои Васильевны, особо жестоки были эстонцы. Некоторые из них пытались излить всю свою ненависть на советскую власть, убивая ни в чем не повинных, по большей части беззащитных людей.

Однако не все немцы, финны были зверьми — фашистами. Как мы заметили, были и сочувствующие. Некоторые из этих людей, заброшенные велением власти в далекую и смертельно опасную для них страну, одинаково ненавидели оба тоталитарных режима. «…Вот так бы взять Сталина и Гитлера и (жестом показывает столкнуть лбами)…» (З. В. Коненкова).

Выясняя, как осуществлялась политика ограбления населения, мы задали Зое Васильевне, дольше других жившей в условиях оккупации, вопрос, были ли какие-то нормы сдачи продуктов. «Сдавали, но и в колхозах они заставляли. Хоть ты, где бери, тогда сдавай. Вот бабушка говорит, вот придется овцу покупать, сдай в колхоз-то. Что с немцами, что без немцев. Помню, что сдавали молоко и при немцах, и без немцев».

Зоя Васильевна, рассказывая о том, как сдавали продукты, невольно провела параллель с колхозами. Мы думаем, эта параллель у нее возникла не случайно, крестьянам в колхозах жилось не очень хорошо. Долгое время у сельских жителей колхоз забирал почти все, что у них было, потом эту функцию взяли на себя немцы.

Среди населения завоеванных территорий были коллаборационисты, так называли тех, кто сотрудничал с оккупантами. Мотивы у них были разными. Это и ненависть к советской власти, и корысть, желание приспособиться в новых условиях, страх за собственную жизнь, желание повелевать своими односельчанами, соседями.

Эти настроения использовали завоеватели. «Сотрудничество могло быть, потому что трудно было в колхозах, люди надрывались» (С. С. Бондарь).

«Наша политика в отношении народов, населяющих широкие просторы России, — говорил Гитлер, — должна заключаться в том, чтобы поощрять любую форму разногласий и раскола». И оккупационные власти стремились использовать эти разногласия. Но все-таки таких, кто сотрудничал, было меньшинство. Не все, кто имел обиды на советский режим, переходили на службу к немцам.

Всех наших героев вывезли за пределы их родного края в разное время, в разные периоды. В одну из первых волн попал Степан Семенович Бондарь, в то время угоняли еще молодых, сильных и здоровых.

«В 41-м году я окончил семь классов. И война… А на будущий год, в 42-м году, меня немцы забрали. В то время пришел полицай… нас было два брата, у меня был еще меньше брат 29-го года. Пришел полицай, сестра дома была. Вот остался отец, сестра и брат мой младший. А меня взяли. Полицай забрал и в сельсовет, тогда при немцах назывался управа, там был староста и полицаи. Но мы называли все равно сельсовет. Вот забрали, собрали нас там. Это было внезапно, нас не предупреждали. Нас собрали, на повозки посадили и повезли в район. От села до района (Куликовский район) — 12 километров. У нас в селе немцев не было. У нас были только свои полицаи и староста. А немцы приезжали с района, 12 километров — прямая дорога.

Мы примерно знали, зачем нас везут, но, по-видимому, у нас с села это была первая партия. А с Куликовки, она там станция Дроздовка называется, опять же на повозках, нас везли в Чернигов. И в тюрьму… там тюрьма в Чернигове есть, она и сейчас есть. Всех там собирали в тюрьме. Я уже не помню, сколько мы там, в тюрьме, были, день или два. Насобирали и из Чернигова повезли прямо в Германию через Польшу целый эшелон. Вот привезли в Дрезден». Прасковья Федоровна была угнана одной из последних в своей деревни. «Моя мама ходила просить старосту, когда нас стали угонять, что три девчонки и отец инвалид еще Гражданской войны. Я старшая была из девчонок, я была очень такая спокойная, рослая. Этот староста сказал маме, что я свою отправлю дочь вместо твоей? Этот староста был с нашей деревни. Потом он куда-то пропал.

Я была деревенская забитая девушка, подросток. У меня были отцовские ботинки на ногах, потому что ничего не было, и в холщевой, полотняной юбке. И такое полупальто отцовское с длинными рукавами, что и руки прятались. Так забрали, посадили на телегу. Полицаи пришли, потому что отправка была. Никаких повесток не присылали, пришла облава. Я, например, в последнем наборе оказалась, это уже последний набор был с нашей деревни. Набирали и угоняли как скотов. В телятниках отправляли».

Воспоминания Зои Васильевны Коненковой. Она была угнана вместе с семьей и жителями их деревни (Псковская область) уже во время отступления немцев в октябре в 1943 году: «В четвертый раз пришли, так давайте, собирайтесь, поехали. Куда ехать? Зачем ехать? Вначале, по-моему, моложе 17 лет не брали. И их проверяли. По-моему, с 43-го года стали угонять. Но у нас никто добровольно не уезжал. Нас просто уже, когда отступали, взяли. Так и сказали, что в Германию. И это уже был конец октября, холодно было. И вот мама в одной кофтенке бежала, а я свою пальтушонку накинула, так мне под эту пальтушонку мама сестренку сунула, она же замерзала. Ведь, когда нас гнали, всех забрали и не на машинах, пешком, а там восемь километров. Впереди с моей бабушкой, шла ее золовка. И ей стало плохо. Она стала спотыкаться, и собака на нее налетела, стала ее кусать. Немцы пришли и ее прикладом, раз. Ну и бабушку прикладом. Иди. Она, говорит, ну я пошла, а она упала. И так больше никто не знал, где она есть. Только как без вести пропавшая и осталась. Мы думаем, или собаки ее растерзали, или немцы бросили в болото. Нас с бабушкой разъединили, ее раньше угнали и сначала в тюрьму распределительную направили. Мы стали просить, чтобы вернули нам бабушку, и нам ее вернули. В телятник нас поместили. Потом нас повезли. Куда повезли, ничего не знаем. В холодных вагонах. И вот так несколько семей в один вагон. Где-то на больших остановках нам еще, я помню, что поесть, там, давали, то супишко какой-то, я помню, давали, по котелкам. Ну, все ж таки доехали. У нас почти всех с деревни в Латвию отправили. Были рядом с нами с нашей деревни. Но у нас никто добровольно не уезжал».

Наши герои «не по своей воле» покинули свой дом, это была принудительная миграция. Немцы забирали людей в Германию как бы «волнами», и как мы можем предположить, по специальным приказам, приходившим к ним сверху. Так как люди забирались на работы, то, скорее всего, в этих разнарядках оговаривалось число рабочих, необходимых Германии.

Но семья Зои Васильевны была угнана вся: были забраны – ее старая бабушка, отец инвалид, маленькая сестренка, то есть люди почти нетрудоспособные. Они забирались уже во время отступления. Людей просто угоняли как рабочий скот, чтобы не оставить врагу. Здесь действовал, наверное, принцип «в хозяйстве пригодится».

Их перевозили как животных. Не выпускали на остановках, кормили кое-как, заставляя спать на соломе, а порой и на голых досках. Не тратились на обеспечение нормальных условий для перевозки людей, так как считали их восполнимой рабочей силой.

Несмотря на то, что вначале некоторые ехали по призыву добровольно, никто из наших респондентов и их знакомых не был в числе таких «добровольцев».

Все наши опрошенные попали в специальные лагеря.

Степан Семенович Бондарь: «Привезли в Фрайберг, там биржа труда, как она называется… И вот здесь нас разбирали по хозяевам. Кто в лагерь, кто к хозяину попал. Мы вчетвером попали к хозяину. Нас хозяин отобрал. Отбирал по принципу „мы товар — он купец“».

Зоя Васильевна Коненкова вспоминает о своем пребывании в пересылочном лагере: «И как Ригу стал-то бомбить, мы думали, нас там разбомбят, так ведь остались живы. Рядом разбомбили, а мы остались живы. И потом с Риги вернули в Цесис этот, там была тюрьма, в этой тюрьме тогда много людей было. И там пол цементный, такой, все так холодно. А как же, столько было вшей, что я не знаю. А так там уже все делали, конечно, всякие уколы, наверное, прививки, всякие, вот и отпечатки пальцев брали, и с глазами, что там делали».

Немцы старательно оформляли рабочих, снимали отпечатки пальцев, делали прививки, скорее всего, для предотвращения эпидемий.

Наши респонденты не были убиты, ранены, все они оказались в чужой стране в разных, но очень нелегких условиях. Степан Семенович работал на хозяина — помещика. Вот что он вспоминает: «Из тех, кто попал к хозяину, я был самый младший. Тут еще один был на год меня старше с нашей области, а два мужчины были намного старше. И вот попали мы вчетвером к помещику. Большой помещик, богатый. Хозяин нехороший был. У него свои немцы, как это мы уж потом узнали, не держались, потому что он и немцев плохо содержал. Работали у него три девушки. Мы были отдельно. Нам сразу эти дали знаки — „остарбайтеры“, три буквы OST по-немецки. Вот сюда (указывает на грудь) пришиваешь с материей, они на ней написаны. И на спину сзади. Вот с этими буквами ты должен ходить всю жизнь, сколько там был. Без него, этого куска материи с буквами, никуда. Не сохранились. Желания не было сохранять».

Именно от Степана Семеновича мы впервые услышали это слово – остарбайтер. Известно, что OST по-немецки «восток». Всех, кто прибыл из республик СССР, немцы называли остарбайтеры. Люди эти носили специальные нашивки, чтобы подчеркнуть их неполноценность, что они не немцы, а ниже высшей арийской расы. По словам Степана Семеновича Бондаря, восточные рабочие презирались немцами, об этом говорят и условия, в которых их содержал хозяин. «У нас была совершенно отдельная, комнатой ее назвать нельзя, над конюшней, где лошади стояли, а на втором этаже сделана такая комната: с двух сторон стенка, а со стороны конюшни просто такие доски прибиты были. Мы эти доски оторвали и через дыру в конюшню лазили. Вот в этой комнате нары были сделаны двухэтажные деревянные, просто сбиты с досок, постлана солома. Застелена мешковиной и все. Вот так спали мы без одеял, без ничего. В шесть часов подымались и дотемна в поле работали. Я встречал потом ребят наших русских, которые попадали к немцам. Допустим, старик и старуха одного держали нашего русского, так они с ним обращались более-менее, и питался там лучше, и все остальное. А этот с нами мало общался, держал нас на расстоянии: он отдельно жил, у него дом отдельно. Мы его побаивались. Как чуть что, где-то провинился, он вызывает полицая, он всегда вызывал полицая, сам не наказывал. Приезжал полицай, и он всегда, если что наказывал, вот меня один раз, например, полицай избил насосом с велосипеда… Там провиниться можно легко — пойти на поле сидеть и не работать, а он вдруг увидит. У него лес свой был. Он уйдет в лес, за дерево где-то спрячется и наблюдает, чтоб мы не видели его. Потом он все знает, работали мы или нет. Кормил он нас очень плохо, в основном брюквой. Жадный и жестокий помещик. Но нас выручало то, что под нами была конюшня, а там была для свиней кухня, где стоял котел паровой, они его топили и паром варили картошку. Для свиней. Котел переворачивают, вывалят, она остывает. Вот эту картошку мы и ели. Это нас спасало, эта картошка. Выдавалась еще булочка с килограмм, наверное, на неделю. Хоть сразу ешь, хоть дели ее на неделю. Через неделю, потом тебе еще дадут такую же булочку. Вот такая кормежка была.

Я, пацан, еще не курил, второй парень тоже не курил, а эти мужчины, они курили. Так он, значит, не знаю, положено, не положено, но он им курить не давал. Иногда им доставался окурок. Он сигару курит, вот такой окурочек остается. Он подойдет к лестнице: „Николяй!“ — кричит. Он по-польски разговаривал. И это уже знает Николай, что он положил ему окурок на подоконник в коридоре, там около лестницы. Он выходит, забирает этот окурок, сразу берет ножик, они режут, мешают, они знали какую-то в лесу траву. Ее сушили, смешают, вот это курево такое было. А так, чтоб хоть когда-то одну сигарету дал, никогда. А были и такие хозяева, которые нашим и сигареты давали.

За все время мы не мылись. Не мылись три года, умываться мы умывались, а мыться, как в бане, мы не бывали ни разу. Никакой бани. Это летом, там такое озерко есть, так мы там и ноги помоем, и сами. Бани горячей никакой не было. А белье стирай сам: как хочешь, что у тебя есть там. Один раз за все время какие-то нам там костюмы выдали, ну как брезентовые не брезентовые, такое вот. Всем четырем выдали одинаковые костюмы, типа рабочей одежды, защитного цвета вот и все. Вот в этих костюмах мы ходили все время. А на эту одежду нашивки. Ботинки на деревянных колодках, вот подошвы такие деревянные, все время в них и зимой, и летом. Здесь, сверху, такая как кирза, а подошва толстая, каблуки такие деревянные. Только верх не из кожи, а из какой-то кирзы. Вот такие ботинки давали».

Мы задали вопрос, а пытались ли убежать от хозяина?

«…Конечно, мы все стремились домой… Знаете, я пытался сам убежать, меня поймал полицай. Плана не было у меня, ну с этими мужиками мы работали у хозяина. Я самый маленький. Они мне говорят, что тебе ничего не будет, уйди опять на биржу и попадешь к другому хозяину. Вот я и пошел, меня поймали и вернули. Там куда идти? Ну, полицай наказал еще. Там любое село, большое или маленькое, но у них полицейский в селе был обязательно. И он уже знает, где работают русские, где поляки, где кто».

Из слов Степана Семеновича мы поняли, что побеги были, но скрываться было негде: слишком далеко до родины. Помимо этого, велика была вероятность того, что беглеца найдут полицаи, они были в каждой деревне и городе. Везде поддерживались строгие порядки и дисциплина. Но люди все равно бежали — от жестокости, унижения, не выдерживали рабской доли, тяжелого труда. Но их возвращали и отправляли в концлагерь.

А как же жили другие подневольные рабочие? Как проводили выходные, если их предоставлял хозяин?

«А было вот тут через поле, уже другое село. Там были наши тоже, русские девчата, вот и на полях мы встречали их. Во время работы иногда удавалось общаться, работали иногда на соседних полях. Были и с нашей области, с Черниговской, были и с Белоруссии. Так вот в выходные дни, чтоб хозяин не знал, убежишь туда, как-нибудь там побудешь и обратно. Вот так вот. Выходные были каждую неделю.

Я был с этим парнем старше на год меня, у него в том селе работала с его села девушка. У меня в том селе тоже с моего села работали девчата. Мы с одного села были, хорошо знали друг друга. Пособираемся, лясы точим, никаких танцев, игр, боже упаси. Сидим, беседуем о том времени. Все хотели, чтоб поскорее война кончилась и домой уехать. О какой любви там речь шла. Садимся и разговариваем, кто как работает, кто чего, кому как живется. Вот, например, я знаю одну девушку. Она работала у хозяина, хозяин был, хозяйка и у хозяина дочь. Так она и питалась с ними за одним столом, они с ней обращались хорошо. Я знаю, у нас много сельских девушек было в Германии, но я не знаю, чтоб хоть одна там, где-то за кого-то вышла».

Мы пришли к выводу, что даже у такого строгого хозяина жилось чуть вольготнее, чем в лагере. Почему Степан Семенович мог так свободно уходить за пределы своего села? Возможно, им давалась некоторая свобода. Обратившись за уточнениями к Степану Семеновичу, мы выяснили, что по выходным им удавалось уходить через лаз в стене, так как хозяин особенно не следил, знал, что бежать им некуда. Важно было вернуться вовремя и не попасть на глаза полицаю. На чужой стороне естественным было желание земляков общаться, держаться вместе. Все наши респонденты подчеркивали строгий немецкий порядок и дисциплину.

«Теперь вспоминаешь порядок в Германии какой. Там нигде ничего не закрывалось. Воровать там никто не ворует. Вот будет все открыто, все будет стоять, но никто воровать не будет. Мы, русские, конечно, воровали, но мы воровали так, что это я не считаю воровством. Мы картошку для свиней воровали. И еще чем спасались? Вот идем, допустим, полоть брюкву, брюквы много сажали скоту. Вареную я, например, или там тушеную, не любил. А сырую, идешь, вырвешь, ножики у нас были, почистишь, сидим и едим. Вот целый день мы эту брюкву и ели, как кролики.

С немками-работницами нельзя сказать, что плохие отношения были. Они ничего нам не приносили, не подкармливали. Вот у нас, понимаете, хозяин, он нас не подкармливал, а сын хозяина с нами неплохо общался. Мы его научили матом ругаться. Его потом, уже когда немцев душили, били русские, в армию забрали. Сколько лет ему было, не знаю, наверное, лет восемнадцать. Его Юлий звать, он в очках был. Отношение у нас с ним было неплохое, он с нами всегда разговаривал. Мы не замечали, чтобы он доносил на нас. Я в школе учил немецкий язык, так я и писать, и читать умел. И потом научились мы по-немецки разговаривать. А один из этих мужчин, я сейчас точно не помню, откуда он был, но, кажется, он у нас в России был директором школы, так он хорошо говорил. А вот была одна девка — служанка, немка. Мы ее так и называли фашисткой, она носила форму. Ходила на собрания. Она с нами не разговаривала, ничего. Она нас называла только свиньями и больше никак. Барбара ее звали, здоровая такая».

Из слов Степана Семеновича можно понять, что некоторые немцы относились к «ОСТам» нормально и даже дружелюбно. Между людьми, не имеющими отношения к политике, не было неоправданной ненависти.

«С этими немками мы тоже как-то более-менее… Зимой в погребе картошку перебираешь, там все сидим рядом, и они, эти девчата, и мы. Ничего, разговариваем, они не обзывали нас никак. Но никогда, боже упаси, не обсуждали войну, кто победит. От нас это все они скрывали, события на фронте скрывались. Никаких приемников, ни газет не было, мы, по крайней мере, не видели. Потом наших русских много, один по одному, мы узнали, что случилось в Сталинграде. Вот у них был три дня траур, когда эти армии попали под Сталинградом в окружение, у них был в честь этого три дня траур по всей Германии. Мы почувствовали это по их поведению. Но нам они не говорили, что произошло, мы уже сами догадывались Дело-то вот в чем, ведь у нас много таких работало. Там были пленные — и югославы, и поляки — много всяких. От них узнавали».

Степан Семенович особо отметил, что положение наших военнопленных было значительно хуже, чем из других стран. Описывая подробности своего быта, Степан Семенович подчеркнул, что уровень техники в сельском хозяйстве у немцев был выше, чем у них в деревне, это их поначалу поразило.

«У нас преобладал труд ручной. Немцы, конечно, в этом отношении — даже тогда, в войну, у них все было. У них кухни, там, плита, если газа нет, то плита электрическая, уже такие плиты большие стоят. У них в конюшнях, везде вот коровы у них, с автопоилки они пьют, прямо раз в автопоилку морду воткнула, носом там клапан открыла, вода идет. Лошади тоже также. Колодцев я у них там я не видел. У них водопроводы везде. Все в этом отношении, конечно, намного лучше, чем в нашей деревне.

Ничего не запомнилось из плена, все дни похожие были».

Прасковья Федоровна оказалась в лагере в городе Бауцен. «Нас через Дрезден везли в Бауцен». Работала на ткацкой фабрике. Ткали одеяла для армии. Нам стало жутко, когда она рассказала, из какого сырья изготавливали одеяла.

«А может быть, пожитки еврейские после расстрелов привозили? Потому что рядом с фабрикой, на которой мы ткали одеяла, была и фабрика, которая рубила вот эти вещи и перерабатывала на вату, и привезенные эти вещи были не немецкие, а именно еврейские. Кто работал там на той фабрике, где вещи рубили, говорили, что это вещи евреев. Потом эту вату прессуют, потом чесали, и пряли, и ткали одеяла для армии». Условия работы и жизни в лагере были значительно хуже, чем у хозяина.

«За работу нам не платили, я даже не знаю, что кому-то платили. Я очень голодала. Есть ведь и немцы, не все «сволота» была, и тоже хорошие люди среди них были. У нас на фабрике идет немка, бросит тебе кусочек хлеба, яблоко. Если только она на тебя посмотрела, идешь в туалет, она где-то его бросит, потому что разные туалеты были с русскими. Нас могли наказать, если мы поднимали этот кусочек. Один раз нам попало дубинками резиновыми за лес и за яблоки, идешь по дороге, она обсажена фруктовыми деревьями, а яблоки даже с земли подымать нельзя. Не то чтобы сорвать, нельзя даже поднять то, что упало. У них очень строго, у них порядок был. Мы как-то прокрались в лес хозяйский, я уже теперь не помню, где мы лазейку нашли. Но время было сбора черники, рот черный… Комендантша пришла, выстроила нас всех и через плечо дубинкой резиновой».

Из слов Прасковьи Федоровны мы поняли, что, несмотря ни на что, все же они выбирались за пределы лагеря. Но это не помогало им ни добыть еду, ни бежать. Им было некуда бежать, они оказались в центре Германии, а вокруг них были лишь враги, за немногим исключением, считающие всех советских граждан животными, понимающими только «резиновую дубинку».

«У них такая сильнейшая агитация против русских была, они, кроме как свинья, не называли русского. Местное население не помогало рабочим, никаких продуктов в лагерь никто из местных не передавал. В то время домой не писали, ни чего о родных неизвестно, я такая забитая была, несмелая. Старалась ни во что не вникать. Я не помню, были ли выходные. Нас выводили на работу строем, деревянные трепы такие на ногах, «ни шагу назад», на деревянной подошве. Одеяла мы ткали для армии, легкие одеяла. И немцы работали на этой же фабрике. У нас одна была девушка, она так болела. Она такая была худая, как палец, хотела, что бы ее домой отправили, но все равно ее никуда не отправляли. Там пока не умрешь, так не отправят. Из моей соседней деревни были тетя Галя, Настя была. Тетя Галя ушла вместо мужа, так она говорила. У нее сгорело все, двое детей оставалось, муж был инвалид, в армию его не брали. Тете Гале много уже было лет, она тоже на фабрике работала, Настя та была моложе. Сейчас они уже померли».

Сравнивая рассказы Степана Семеновича и Прасковьи Федоровны, мы можем предположить, что в лагере жилось тяжелее, чем у хозяина, и оттого и размер компенсации — оценка, насколько пострадали они от фашистской диктатуры, — разный. «И вот даже дают компенсацию сейчас, так вот ей — в лагере была — больше дают, чем мне. Чепуха, там, сколько — 700. Дали, ну там еще должно быть, но это только первый этап выдачи немцами. А мне 250, там. Считается, что лучше условия в сельском хозяйстве, немцы так считают».

Кому жилось лучше, а кому хуже. Делать выводы однозначно мы не имеем права, можно лишь отметить, что в лагере люди больше страдали от голода, чем в селе у хозяина, где всегда можно было что-то найти, чтобы «пожевать». К тому же на сельскохозяйственных работах многое зависело от самого хозяина, какой он добрый или, как у Степана Семеновича Бондаря, «жестокий и жадный».

Но как бы плохо немцы не относились к русским, они иногда проявляли человеческое участие к ним, к примеру на праздники. И даже спасали от голода. Прасковья Федоровна до сих пор с благодарностью вспоминает подкармливавших их немок, сохранивших доброту и человечность. Но сама наша власть не во всем стремилась помочь своим пленным, отказываясь от помощи Красного Креста и уже в то время признавая этих людей не жертвами, а лишь предателями. А вот другие опрошенные — Анатолий Иванович Усов, Нина Ивановна Удовика, Зоя Васильевна Коненкова — были угнаны вместе с семьей. Мы думаем, что им в этом отношении было немного легче, чем Прасковье Федоровне и Степану Семеновичу, оторванным от семьи и не имевшим связи с родными. Степан Семенович говорил: «Я часто плакал, скучая по дому и родным». Конечно, ощущать, что твои близкие также угнаны, испытывают те же трудности, тяжело, но ведь они рядом, а значит, есть надежда, защита. Ведь нельзя забывать, что в то время наши опрошенные были еще детьми, хоть и повзрослевшими от всего пережитого ими, но еще верящими в силу своих родителей, бабушки, старших братьев, сестер.

Анатолий Иванович Усов также был угнан вместе со всей семьей из Псковской области в десятилетнем возрасте. В его деревне Белово Островского района немцы строили оборонительные сооружения и всю деревню выселили. Это произошло уже после Сталинградской битвы. Жители превратились в беженцев. В одной из деревень, которая находилась, на их несчастье, около железной дороги (название он не помнит), староста сдал их на вывоз. Находился в лагере, в Восточной Пруссии, в городе Румельсбург. Затем в городке недалеко от Штеттина (к сожалению, он не вспомнил названия городка, но помнит, что лагерь находился в центре города). Любопытны его впечатления о лагерной жизни:

«Мне в лагере хорошо жилось, я же из деревни, а там дети уже в десять лет наравне со взрослыми должны работать. Только голодно было. А так мы только гусей пасли, и у нас появилось детство, ведь больше ничего не заставляли делать.

Нас много было семей, родителей водили на работы. А мы бегали, те, кто помладше был. Дети, как я, не работали. Родители жили в бараках, а мы на чердаке. И за нами следил переводчик, мы над ним издевались. Шумим, бегаем, а он придет, все сразу замолкают, он выйдет, а мы опять. Этот надзиратель мог и ударить. Мы все бегали за забор и там воровали, что плохо лежит».
Впервые мы услышали, что для детей помладше в лагере было не так уж и плохо. Несмотря на голод, с их точки зрения, им жилось неплохо, ведь их там не заставляли так тяжко работать, как дома в селе. И у детей появилось странное, но все же детство. И другие тоже часто говорили, что в лагере, они «гуляли, бегали по лагерю», так что даже за колючей проволокой они все еще оставались детьми. Им хотелось шалить, играть. Зоя Васильевна Удовика с семьей оказалась на хуторе Салминис в семи километрах от Цесиса у хозяина в Латвии. По ее воспоминаниям, хозяин был хороший. Но ей, на мой взгляд, несмотря на гуманность хозяина, пришлось тяжелее всего. Она надрывалась на непосильной работе.

«А потом-то нас взял хозяин. Он хорошо по-русски говорил. Хлев кирпичный, конюшня, коровник отдельно, где овцы — там отдельно, свинарник тоже отдельно. Семь коров, два быка. У него была плантация смородины, для нас это было в диковинку. Хозяин хорошо владел русским. „Я русских люблю, — говорил, — но не люблю ваш строй. Эти колхозы. Я служил с русскими, и я русских люблю“. Мы там полтора года были, конечно, все делали: и садили, и картошку копали, и сено, и я уже на грабилке стала работать. А как же? Ведь надо же было кому-то, один хозяин-то. И вы знаете, какой у него был порядок.

Он нам плохого ничего того не сделал. Владел русским языком, он с русскими в армии служил. Один был.

Автопоилок ведь и в помине не было. А надо было воду наносить. А у него стояли бочки в хлеве. Хозяйство было большое. И вот эти бочки надо было наносить. Пруд был. И с пруда все это таскали. Бывало вот уж ходишь с последней носки, ноги уже заплетаются, думаешь, как бы не упасть. Эти деньги нам же никто не платил, только вот если что сварят, то дадут».

Узнав, что хозяин служил в полиции, мы попросили Зою Васильевну уточнить, чем же занимался хозяин, в чем заключалась его обязанности: «Ничего такого я, думаю, не делал. Ему свои говорят потом, ты смотри, русские наступают, ты теперь убегай. А он так и сказал, когда уезжал, я не русских боюсь, я своих боюсь. Со стороны хозяина зверств не было. Только то, что было много всякой работы».

Зоя Васильевна надорвалась на работах, но ее от отчаяния всегда спасала искренняя вера в то, что Бог поможет ей и ее семье. Удивительно, но в ее душе нет обиды на кого-либо. Они даже пытались после войны узнать о судьбе хозяина. «Распрощались, так он говорил, что уж останусь жив, так я уж обязательно сигнал дам. Ну, сигнала нет. И вот когда после войны ездили туда, к соседу хозяина, так он сказал, что никаких не было известий. Мы так, говорит, и считаем, что он так и был убит вот на этой дороге».

После разговора с этими людьми мы не можем сказать, что вот тому-то было хорошо, а тому-то плохо — все они испытали немало, и каждому из них было нелегко.

Но всех их объединяет то, что ни один из них не захотел остаться в Германии, Латвии — все они, рано или поздно, наконец, вернулись домой.

Победа над фашизмом открыла путь к свободе. Как вспоминают эти дни наши рассказчики? «А потом, когда наши стали наступать, мы убирали сено. Потом вдруг ночью стрельба такая. Тут и с воздуха бомбят. И с катюш. Мы уж и в подвал пошли. А у него подвал был с улицы вход, погреб, зацементированный. Когда наши пришли, говорят, мол, выходите с подвала. А они такие мученые, шинельки потрепанные. В этом доме, раз хозяин ушел, они сразу сделали контрразведку».

Нас заинтересовало, а в каких условиях жила семья, после того как дом был занят контрразведкой.

«А нас в клеть. А там, что мы спали тоже ведь, вон на полу. Ну а потом папа сколотил там, сделал в клети нары. Как ведь поедешь, ни документов, ничего не было».

На наши вопросы, было ли медицинское обследование и когда вас освободили, Зоя Васильевна ответила.

«О нет, никакого. У наших никакого». И с горечью добавила: «Да, так после войны я и не была здоровой. Все работала там, на железной дороге два с половиной года. Это уже когда война закончилась. Мне уже 17 лет было. Надо было работать. Ну, много я там разве наработала». Зоя Васильевна, показывая маленькую мамину фотографию, заметила. «Это мама сразу после возвращения, изможденная, в военном бушлатике, который ей наши дали, в нем она еще долго ходила».

Массовое бегство местного населения от советских солдат объяснялось слуха ми о жестокости нашей армии. Это пугало больше, чем чужие места, неизвестность. Да и свои соотечественники могли предать, указав на него как на сподвижника фашисткой власти.

Не все бежали от Красной Армии, многие люди оставались. Почему? Некуда бежать, большие семьи, некоторых устраивал советский режим, возможность дать детям образование — все это причины, по которым люди не покинули свои дома.

Долгое время Зоя Васильевна оставалась на территории Латвии, так как ей было не на чем уехать на родину — не было транспорта, ни поездов, ни машин. Наше правительство не очень заботилось о своих гражданах, а особенно оказавшихся в плену. Семья Зои Васильевны стремилась вырваться из Латвии, ведь военные их предупредили, что после ухода наших войск местное население, может, уже не будет столь радушно по отношению к ним. Возвращалась домой Зоя Васильевна почти так же, как и приехала в Латвию. «Точно в вагонах таких же — телятниках».

Почти так же возвращалась семья Анатолия Ивановича Усова, с той разницей что: «Нас загнали в тупик. Мы долго стояли на станции, и папа с одним мужиком, но не из псковской, а новгородской области, купили вагон. Таким образом мы и смогли добраться до дому». На дорогах творился хаос. Люди стремились любыми способами попасть домой. Факт «продажи» вагона заинтересовал нас. По нашему предположению, видимо, они не «купили» в прямом смысле, а заплатили, чтобы добраться до дома.

А вот как описывает свое освобождение Прасковья Федоровна: «Немцы ушли. Шли потоком по шоссейной дороге и лошади, и воинские части шли. Все стремились к американцам, потому что русских очень боялись. Оставались просто пустые города и села. Из лагеря разбрелись все, кто как шел, никто никого не охранял, никому до нас дела не было. Все квартиры, дома были открыты. Откуда и набирали этого барахла. Что могли люди взять с собой? Спасались кто как мог от русских, потому что такая пропаганда была. Страшно боялись мести со стороны русских. Я не попадала к американцам, мы не дошли, надо было за Эльбу. Все говорили, что надо за Эльбу, на Эльбе американцы».

Мы отметили, что бежали к американцам не только немцы, но и советские граждане, которых напугали страшные слухи о расправах не меньше, чем немцев, к тому же, возможно, некоторые не стремились возвращаться, мечтая начать новую жизнь.

Некоторые, воспользовавшись отсутствием хозяев (а порой их смертью), занялись мародерством, о котором говорила и Зоя Васильевна. На наш взгляд, не смотря на то, что эти остарбайтеры перенесли немало бед, но наживаться на чужом горе, а порой смерти большой грех.

Также мы поняли, что власть строго проверяла всех, кто возвращался из плена, и это, на наш взгляд, не могло не отразиться на их судьбе. А у рядовых сограждан возникало недоверие: вы «прохлаждались в Германии», когда другие воевали.

Долгим был путь Степана Семеновича домой на Украину. Мы несколько раз пытались выяснить, как он оказался в американской зоне, чтобы яснее представить, что происходило в Германии по мере наступления наших войск.

«Когда наши наступали, немцы старались всех вывозить. Убегали от русских все туда к американцам, к англичанам. И эсэсовцы забирали, старались наших вывезти туда и хозяева. Мой хозяин тоже бежал, он нас тоже забирал, но мы потом разбежались по дороге.

Я убежал в Австрию. Мне уже летом 45-го девятнадцатый год шел. В Австрии есть два города: есть Линц и есть Лиенц. По-моему, это было в Лиенце. И я, уже потом когда туда пришли американцы, болтался просто так, нигде не работал. Американцы меня сразу забрали и отвезли в лагерь. Там лагерь был, как назывался он „перемещенных“ лиц. В основном были все русские. Много уже наших там было. А потом приехали наши. На машинах военных. Нас забрали, сколько-то ребят, посадили на машины и привезли в расположение нашей части».

Степана Семеновича после «фильтрации», которая была проведена в части, направили в армию. «…А в армии проверяли и не один раз. Нас, когда взяли и привезли в расположение части, сразу стали проверять, а потом, когда мы уже в частях служили, тоже проверяли. Начали тут меня вызывать: „Где был?“ Вызывают, спрашивают, где был, когда был, как был, где работал, когда чего. И я ж не стеснялся, у меня был документ такой, что я в Германии был, работал там».

Ему повезло — сочли благонадежным, несмотря на то, что служба была нелегкой, приходилось рисковать жизнью, для него это был лучший вариант. Он освоил профессию радиста, служба как бы «искупала пребывание в немецком рабочем плену».

«Из Германии в армию не брали многих. Возможно, из-за годов, а может, еще почему. Но меня сразу взяли. Из нашего села было много тех, кто был в Германии, но в армии никто не служил».

Но и в армии «метили» «остовцев». Эти люди многое испытали и после войны. Власть им не доверяла и ущемляла в правах. В рассказе Степана Семеновича чувствуется, что он без объяснений начальства понимал, почему к нему было та кое отношение. Сейчас он говорит об этом спокойно и даже иронизирует по этому поводу. Но мы только можем представить, какие чувства он испытывал в то время.

«Меня направили в школу радистов. Сейчас не помню, сколько месяцев я был там, но потом, перед тем как выпускать, присваивать звание, меня из школы отчислили. Не доучился до конца. И звания не присвоили из-за того, что я был в Германии. Тогда никто ничего не объяснял, просто отчислили, отправили в часть, и все на этом кончилось. Я, конечно, понял почему. Звание мне не присвоили, но радистом я работал».

В армии Степан Семенович прослужил пять лет. «Меня демобилизовали, я поехал домой, на Украину. Туда, откуда меня взяли, где я родился, где я жил, где школу кончал. Н, вот приехал, а что ж?»

Вернувшись домой, Степан Семенович оказался в довольно сложной ситуации. Работать по армейской специальности ему не пришлось.

«Знаете, так, в общем. Никто не притесняет, никто ничего, как доходит, что надо писать биографию, когда на работу поступаешь, а куда ж денешься, был, значит, был». Так и не смог устроиться на родине, так как была отметка в личном деле. «Пришлось ехать по вербовке в Бердянск, потом завербовался на Урал». Долго умалчивал Степан Семенович о своих проблемах с устройством на работу, как о чем-то неприятном, как будто не хотел еще раз пережить те унижения и обиды, которые ему пришлось перенести. А может быть, еще и потому, что долго вынужден был молчать и скрывать.

Нам стало интересно, а как часто вспоминается Степану Семеновичу Германия. Не хочется ли ему туда съездить. «Как не вспоминаю Германию! Вот особенно лежишь иной раз, не спишь ночью, в голове перевернется все от начала до конца. Столько времени прошло.

Съездить в Германию у меня желание и сейчас, может быть, появилось бы, но нет возможности поехать, просто посмотреть те места. Что ж там сейчас. Но сейчас это желание неисполнимо. Уже, конечно, ни хозяев тех нет, потому что в то время хозяину было не меньше, наверное, шестидесяти».

Нина Ивановна Удовика сказала нам, что «я об этом не говорила, не писала нигде. Я обманывала». Почему скрывали, какие были мотивы? «Когда я школу закончила, я поступила в Торгово-кулинарного ученичества школу. Нужно было заполнять анкету. Я, заполняя анкету, не писала, что мы в лагере были, в оккупации просто были и все. Мы же слышали, как люди говорили, что могут ни в институт, ни в техникум, никуда не взять. У нас не допытывали, а мы не говорили, скрывали».

Призрак войны долго преследовал людей. Зоя Васильевна показывала нам фотографию сестры, снятую в 53-м году, перед нами стояла девочка в старой, драной куртке, рукава которой свешивались вниз, очень худенькая и маленькая. На другой фотографии класс, все дети одеты мрачно, непразднично, в одежду, видимо, много раз перешитую, и трудно поверить, что это 1 сентября. Где цветы, нарядные платья? Ничего нет, а есть лишь желание учиться и серьезные лица ребят. Зоя Васильевна говорила, что у хозяина они не чувствовали такой голод, как в послевоенной деревне. Их домик из шпал стоял около самой дороги и в одночасье сгорел от паровозной искры. Это, наверное, было последней каплей, переполнившей чашу терпения. Жить стало просто негде. Бабушка и дедушка стали звать Зою к себе в Мончегорск. Нетрудно догадаться, что они оказались у нас в Мончегорске «не по своей воле».

«В 50-х я приехала в Мончегорск, к бабушке с дедушкой. Мне 20 лет было. Работала на руднике. Вначале откатчицей. А что делать было? Бабушка с дедушкой старенькие. Тогда квартир не было, только комнатушки. Вот у них было две дочери, и бабушка с дедушкой занимали 12 метров комнату. Так вот перебивались. Немного я наработала. А потом перевели меня в разнорабочие, работала в табельной, потом табельщицей оформилась и совсем слегла».

Страшно, что совсем молоденькая девушка вынуждена была работать там, где не всякий мужчина выдержит. Так что все же в потере здоровья нельзя обвинить только трудовое рабство, в этом виновато и государство, как будто забывшее о людях. После возращение Зоя Васильевна уже была тяжело больна: «Вот я больше и не работала. Мне как дали тогда первую группу, так у меня много лет была первая группа. Потом с первой на вторую. А вторую дали и написали не трудоспособна. Я ходила, плакала в Горисполком. Вся дорога оплакана. Приду, говорят: приходите недельки через две–три, что-нибудь прояснится. Приду. Никто вас не берет. Кому вы нужны. Я ведь очень давно инвалид. С 1951 года. Я очень много перенесла. У меня вот заболевание было пяти позвонков. Я четыре года почти лежала не поднимаясь».

Зоя Васильевна с теплотой вспоминает врачей и помнит имена их всех. Ведь они помогли ей в тяжелой борьбе за искалеченную жизнь. Зоя Васильевна удивительна тем, что, несмотря на тяжелое заболевание, просилась на работу, а ей отказывали и удивлялись: «Все просят вторую, чтобы не работать, а она ходит с первой и просит. Лишь бы хоть чуть-чуть поработать». Когда Зоя Васильевна показывала нам альбом, она рассказала много интересного, увидев фотографию мужа, она немного погрустнела, мы попросили подробней рассказать о нем.

«Он у меня тоже инвалид, с позвоночником, — увечье в армии, у него там была контузия».

Немецкое правительство стало выплачивать компенсацию людям, во время войны пребывавшим в фашистском плену. Но на территории России, Украины, Белорус сии и некоторых других стран компенсации выплачивались непостоянно. Причин тому несколько: стариков обманывают как частные лица, так и государственные учреждения. «Я уехала на лето, приехала — ничего в почтовом ящике не было, он был открыт. Вот моей сестре, что 40-го года, пришла доплата, а мне нет, видно, вы тащил кто-то, а больше ничего не присылали». (Зоя Васильевна Коненкова).

Зоя Васильевна получает от нашего государства пенсию в размере 921 рубля 97 копеек, так как тяжелая работа в плену и дома после войны сделала ее инвалидом, и она не смогла работать. «У меня родственники очень хорошие, постоянно помогают. Сестры, племянник. Он чуть, что звонит: „Что там у тебя? Как ты, чем помочь? Не забывают“».

Люди, воспоминания которых мы записали, попали в рабский трудовой плен детьми, не добровольно, а в силу трагических обстоятельств. Это были жертвы планомерной политики насильственного переселения (депортации) во имя укрепления военного потенциала рейха.

Но они, их семьи, подвергались унижениям не только на чужбине, но и в их собственной стране. Их жизнь по возвращению домой была полна лишений и мытарств. Власть после войны, создавала дополнительные препятствия в их и без того нелегкой жизни лишь за то, что они стали подневольными рабочими — рабами в трудовом плену.

Этих людей в нашем обществе с их проблемами и переживаниями долго как бы старались не замечать. «…А мы молчали. Мы ведь никому не говорили, что в Германии были».

Мы попытались, насколько это было в наших силах, по воспоминаниям людей, переживших войну, восстановить детали их жизни в неволе. Но самое тяжелое — быть «подозрительным лицом» в своей стране, испытывать притеснения со стороны государства и недоверие сограждан.

Мы советуем
19 августа 2010