Вульф Канштайнер. Поиск смысла в воспоминаниях: методологическая критика исследований коллективной памяти

Отрывки из статьи
1 ноября 2014

Оригинал: Kansteiner W. Finding Meaning in Memory: A Methodological Critique of Collective Memory Studies // History and Theory. 2002. Vol. 41. N. 2. P. 179-197

Перевод: Екатерина Кокорина

Резюме[1]

Рост количества исследований в области памяти способствовал повышенному вниманию к истории культуры, однако успех исследований в области памяти не сопровождался значительными концептуальными и методологическими прорывами в понимании процессов коллективной памяти. Большинство работ по особенностям памяти посвящено репрезентациям конкретных событий в конкретном хронологическим, географическом или медиа контексте. При этом они не уделяют достаточного внимания анализу того, кто и для кого создавал эти репрезентации. В результате, все богатство новых интерпретаций исторических культур прошлого и настоящего находится в отрыве от социума и его исторического сознания. Эту методологическую проблему усугубляет практика метафорического употребление психологических и неврологических терминов в подобных исследованиях. Они искажают социальную динамику коллективной памяти как следствия и продолжения индивидуальной, автобиографичной памяти.

Некоторые из этих недостатков могут быть сглажены при условии всесторонней контекстуализации специфических стратегий репрезентации, которые связывают репрезентации и восприятие. Это позволило бы перестроить историю коллективной памяти, представив ее сложным процессом культурного производства и потребления, который признает постоянство культурных традиций, а также изобретательность производителей памяти и разрушительные интересы потребителей памяти. В диалоге этих трех различных действующих сил рождаются правила игры на конкуретной арене политики памяти. Реконструкция этого диалога помогает выделить из многообразия провальных инициатив в области коллективной памяти случаи успешного её конструирования.

В этой связи исследования памяти должны заимствовать методы исследования в области медиа и коммуникаций, особенно в отношении восприятия медиа, и продолжать использовать широкий ассортимент инструментов интепретации от традиционной историографии до постструктуралистких подходов. В перспективе исследований коллективной памяти обе традиции являются тесно связанными и скорее взаимовыгодными, чем взаимоисключающими способами анализировать исторические культуры.

Коллективная память может быть интересной как объект для исследования по различным причинам. С одной стороны, изучение памяти превращает ученых в обеспокоенных граждан, разделяющих бремя современных кризисов памяти. Будучи «экпертами памяти», мы можем исследовать социальное влияние быстро развивающихся технологий, неопределенность коллективной идентичности после окончания Холодной войны и трудности примирения с войной и геноцидом[2]. С другой стороны, изучение памяти – это bona fide интеллектуальное упражнение, позволяющее ученым ответить на самые интересные вопросы философского наследия прошлого столетия. В частности, через понятие памяти мы можем продемонстрировать немногим оставшимся постмодернистским критикам, как в действительности работают репрезентации и чем можно объяснить их силу[3].

Редкое сочетание социальной востребованности и интеллектуального вызова объясняет популярность данной области. Однако, если память и стала центральным понятием в гуманитарных и социальных науках, остается неясным, в какой степени это сближение отражает действительные общие интеллектуальные и методологические интересы[4]. В данной статье рассматривается положение дел в исследованиях коллективной памяти через анализ их терминологии и в особенности концептуальной основы этой терминологии. Изучение этого сложного междисциплинарного пространства позволяет сделать следующие выводы:

  1. коллективная память еще недостаточно концпетуализирована и отделена от индивидуальной памяти. В результате, природа и динамика коллективной памяти часто искажаются при использовании психоаналитических и психологических методов.
  2. в исследованиях коллективной памяти не уделяется достаточно внимания проблеме восприятия конструируемых образов памяти. Это упущение проявляется как в методологическом аспекте, так и в непосредственной работе историков с источниками. Работы, посвященные конкретным коллективным воспоминаниям часто не в состоянии объяснить социологическую базу исторических репрезентаций.
  3. некоторые из этих проблем могут быть решены путем заимствования и развития методов исследования коммуникаций и медиа, особенно в отношении вопросов восприятия. С этой целью мы должны концептуализировать коллективную память как результат взаимодействия трех типов исторических факторов: интеллектуальных и культурных традиций, которые обрамляют все репрезентации прошлого; производителей памяти, которые избирательно принимают и манипулируют этими традициями; и потребителей памяти, которые используют, игнорируют или трансформируют подобные артефакты в соответствии с их интересами.

<…>

1. Избыток терминов

Большинство историков, исследующих коллективную память, основываются на работах французского социолога Мориса Хальбвакса[5]. Вслед за Хальбваксом, учеником Дюркгейма, они понимают под коллективной памятью общие для всех репрезентации прошлого. Особое внимание, которое Хальбвакс уделял роли повседневной коммуникации в формировании коллективной памяти, и его интерес к образам социального дискурса резонируют с новейшими историографическими сюжетами, в особенности в отношении вопросов исторической репрезентации. Тем не менее, многие историки так и не смогли принять убежденный анти-индивидуализм Хальбвакса. По их мнению, «последователи Дюркгейма настаивали на том, что индивидуальная память полностью социально детерминирована» и таким образом лишают индивидуума роли в истории коллективной памяти[6]. В итоге, хотя многие историки часто цитируют Хальбавакса, они в то же время стараются дистанцироваться от его ролевой модели, чтобы вернуться к своему излюбленному сюжету – целям и действиям индивидуумов в истории.

В качестве альтернативы социологической концепции коллективной памяти исследователи предложили использовать термины «социальная память»[7], «коллективное воспоминание»[8] и «конструирование популярной истории»[9], а некоторые и вовсе отказались от необходимости вводить новую терминологию, предпочтя старомодный концепт «мифа»[10]. Термины стали еще многообразнее в результате поиска учеными выражений, которые подчеркивали бы рассматриваемую здесь социальную основу или социальную функцию коллективной памяти. Таким образом, глоссарий исследований памяти обогатился такими терминами, как «национальная память», «общественная память» (public memory), «народная память» (vernacular memory) и «контрпамять» (countermemory)[11].

Такое терминологическое разнообразие скрывает тот факт, что большинство исследований памяти сохраняли инструментарий тех областей науки, в которых они изначально зародились. Это можно сказать о методологически инновационных работах по истории ментальностей, устной истории[12], истории повседневности, народной культуре и историческом сознании[13]. Однако наиболее очевидна эта преемственность в области исследований, которую традиционно называют «интеллектуальной и культурной историей» (cultural-intellectual history). Масштабное переклеивание «методологических ярлыков» объясняет поразительный количественный рост исследований в области памяти, а также тот факт, что новейшие исследования склонны сводить коллективную память к действиям определенного количества лиц.

Многие из наиболее концептуально интересных исследований памяти тяготеют к термину «культурная память», пытаясь сохранить и развить идеи Хальбвакса о материальности памяти[14]. В этом контексте сопоставление коммуникативной и культурной памяти, предлагаемое Яном Ассманном, представляется особенно полезным. Для Ассманна коммуникативная память – это повседневные обсуждения значения прошлого, которое характеризуется нестабильностью, дезорганизацией и неспециализированностью. Эта повседневная коммуникация ограничена временным диапазоном в 80–100 лет, следовательно, на нее по определению оказывают влияние современники обсуждаемых событий. В отличие от повседневной коммуникации культурная память «охватывает корпус многократно используемых текстов, изображений и ритуалов, характерных для каждого общества каждой эпохи, обращение к которым способствует стабилизации и трансляции идентичности вспоминающей группы»[15]. Культурная память состоит из объективированной культуры, то есть из текстов, ритуалов, изображений, зданий и памятников, которые служат напоминанием о важнейших событиях в истории коллективного. Будучи официально одобренным наследием общества, они предназначены для длительнго использования.

Ассманн также обращает внимание на важную разницу между потеницальной и действительной культурной памятью. Он утверждает, что культурная память существует в регистре потенциальности, когда репрезентации прошлого хранятся в архивах, библиотеках и музеях; культурная память реализуется в регистре действительности, когда эти репрезентации получают новое значение в новом социальном и историческом контексте. Эти различия наводят на мысль о том, что конкретные репрезентации прошлого могут пронизывать весь спектр от коммуникативной памяти до актуальной культурной памяти и, наконец, потенциальной культурной памяти (и в обратном порядке). Однако в процессе они меняют свою интенсивность, социальную глубину и смысл[16]. Концепция Яна Ассманна напоминает нам о том, что несмотря на способность передавать заинтересованность в исторических событиях будущим поколениям, коллективная память тяготеет к настоящему, посвящая непропорциональное количество времени, пространства и ресурсов коммуникациям о событиях на протяжении жизни их производителей и потребителей. Говоря словами Лутца Нитхаммера, коллективная память в основном располагается по эту сторону плавающей бреши между памятью и историей[17].

Пьер Нора, выдающийся практик в области коллективной памяти, выдвинул один из самых амбициозных проектов историзации памяти, хотя его работам, написанным в хальбваксовкой традиции, не хватает концептуальной точности идей Ассманна. В своих элегантных текстах Нора предложил трехступенчатую модель – настолько же европоцентричную, насколько простую и захватывающую. Он делит историю памяти на три периода: премодернистский, модернистский и постмодернистский. Премодернистская эпоха характеризуется естественным и неосознанным отношением между людьми и их прошлым. В среде их памяти поддерживаются традиции и ритуалы, дающие чувство принадлежности ко времени всем членам местных сообществ памяти. Для Нора, изгнание из «рая» памяти произошло в 19 веке, с ускорением темпа повседневной жизни вследствие промышленной и социальной модернизации. По мере того как традиции и принадлежность к той или иной группе теряли смысл, отношение между людьми и их прошлым подверглось реконструированию путем моделирования естественной памяти первого порядка. Элиты создают места памяти в языке, памятниках и архивах с общим референтом – национальным государством. Места памяти призваны обеспечить будущее национального государства путем насаждения новых традиций. С распадом идеологии и реальности национального государства в ХХ веке моделирование первого порядка заменяет моделирование естественной памяти второго порядка. Медиа-культура в конце ХХ века изобилует идентичностями и репрезентациями прошлого, не имеющими отношения практически ни к каким к общим традициям, жизненным мирам и политическим институциям, за исключением бешеной гонки медиа-потребления[18].

Попытки историзации памяти подобные проекту Нора показывают, что кризисы памяти сопутствуют кризисам идентичнсти. В частности, обеспокоенность памятью в ненаучном контексте – например, в кругах терапевтов, судебной системе и этнических конфликтах после Холодной войны – доказывает, что память ценят там, где существуют проблемы с идентичностью[19]. Несмотря на относительную очевидность, связь между памятью и идентичностью редко становилась предметом обуждения в исследованиях памяти[20]. Восполнить этот проблел не представляется возможным, но необходимо подчеркнуть, что переосмысление исследований памяти с точки зрения конструирования идентичности ставит два важных вопроса. Во-первых, акцент на идентичности высвечивает политическую и психологическую потребительскую ценность коллективной памяти. Как мы уже видели выше, репрезентации прошлого в отсутствии востребованности со стороны широких кругов должны быть обозначены как утерянные традиции и/или будущая потенциальная коллективная память, но не как коллективная память как таковая. В дополнение к этой ключевой разнице, акцент на идентичности предполагает, что современные кризисы памяти не так уж исключительны, как мы склонны считать. Несмотря на все наши усилия по её историзации, история памяти простирается за пределы истории современности. Кстати, данный вывод поддерживается большим количеством исследований по коллективной памяти в Античности и Средних веках[21].

В результате развития исследований памяти даже историки были вынуждены переосмыслить свое научное кредо. Хотя большинсто ученых продолжают утверждать, что «основываясь на доказательствах, история резко противостоит памяти», есть причины сомневаться в таком четком эпистемологическом разделении между научными и ненаучными репрезентациями прошлого[22]. Возможно, историю было бы уместнее определить как особый тип культурной памяти, поскольку, как заметил Питер Бёрк в 1989 году, «ни память, ни история больше не могут претендовать на объективность. В обоих случаях мы учимся принимать во внимание осознанный или неосознанный отбор, интерпретацию и искажение. В обоих случаях эти отбор, интерпретация и искажение социально детерминированы»[23]. Отношение памяти к истории остается одним из наиболее интересных теоретических проблем в области.

<…>

3. Между равнодушием и одержимостью: носители памяти

Физическая и социальная близость к событиям прошлого и степень их последующей рационализации и мемориализации не всегда совпадают. Естественной, прямой связи между реальными событиями и воспоминаниями о них не сущесвует. С одной стороны, коллективная память может не включать события, которые сыграли важную роль в жизни членов сообщества (как, например, память Второй Мировой войне в Японии). С другой стороны, социально и географически отдаленные события могут быть приближены в целях самоидентификации группами людей, которые не были их непосредственными участниками (как в случае с памятью о Холокосте). Групповые воспоминания всегда опосредованы, даже если учесть, что большинство из них не включаеют образы неизвестного или чрезвычайно отдалённого прошлого. Все воспоминания, даже воспоминания очевидцев, приобретают коллективную релевантность, когда они структурированы, репрезентированы и используются в социальном контексте. В результате, средства репрезентации, облегчающиие этот процесс, являются лучшим источником информации об эволюции коллективной памяти, в особенности в ходе наших попыток реконструировать их постфактум.

Носители памяти, которые помогают сконструировать и передать наши знания и чувства о прошлом, представляют собой различные комбинации дискурсивных, визуальных и пространственных элементов. Следовательно, коллективная память – своего рода мультимедийный коллаж, состоящий отчасти из «смеси изображений и пейзажей, слоганов, насмешек и обрывков стихов, абстракций, карт и фрагментов дискурса, и даже примеров ложной этимологии»[24]. Она также может включать статуи, памятные места и здания. Поскольку мы не в состоянии полностью реконструировать эти изменчивые созвездия, нам приходится ограничиваться одним или двумя слоями одновременно. Подобные ограничения породили субполя в исследованиях коллективной памяти. Ряд ранних теоретиков коллективной памяти, включая Хальбвакса, изучали мнемонические пейзаже и городские ландшафты. Их поиски дали толчок научному изучению памятников и архитектурных пейзажей как выразителей культурной памяти[25].

Сродни изучению пространственных выразителей памяти попытки зафиксировать изображения, которые составляют коллективное видение прошлого. Исследователи, концентрирующиеся на изображениях как носителях памяти утверждают, что со времен античности и по сей день носителям памяти была характерна «первичность визуального»[26]. По мнению этих исследователей, одна из причин привилегированного статуса изображений в конструировании памяти кроется в уникальной способности преодолевать, а иногда и полностью стирать из памяти, разрыв между непосредственным опытом и свидетельством второго ряда. По словам Дэниэла Шерман, «зрение – единственный достаточно мощный из органов чувств, способный преодолеть разрыв между теми, чьи воспоминания укоренены в физическом опыте, и теми, кто стремится разделить с ними воспоминание, несмотря на отсутствие данного „опыта“[27]. Тем не менее, несмотря на способность вызывать воспоминания, образы нуждаются в вербализации значения, поскольку необходимо устаноить связь между образом и его интерпретацией. Когда связь установлена и надежно воспроизводится, образы начинают «работать как указатели, направляя людей, которые помнят, к предпочтительному значению кратчайшей дорогой»[28]. Благодаря тесной связи между образами и словами в процессе рождения коллективных воспоминаний, доступ к ним также можно получить через их дискурсивные и нарративные проявления. Таким образом, дискурсивные элементы коллективной памяти представляют собой еще одно поле в рамках исследований коллективной памяти[29].

Однако наша зависимость от носителей памяти при поиске коллективных идентичностей прошлого приводит к двум проблемам: неосознанный возврат к центральной роли человеческого фактора в истории (теперь в качестве автора репрезентаций) в сочетании с вызывающим тревогу пренебрежением к доказательствам (кто в действительности делится репрезентациями или отождествляет себя с ними). Формальные и семантические характеристики исторических репрезентаций могут не иметь ничего общего с намерениями их авторов, и ни характеристики объекта, ни цели авторов не являются подходящими показателями последующего процеса восприятия. В действительности, интересно отметить, насколько часто медиа репрезентации игнорируются или прочитываются вопреки заложенному в них смыслу: «Индивидуумы прекрасно способны игнорировать даже наилучшим образом рассказанные истории, снабжать собственным, провокационным смыслом даже самые совершенные с точки зрения риторики «тексты, культивируя только те способы наполнить прошлое смыслом, которые соответствуют их собственному прошлому[30]. И в самом деле, существует отчетливая возможность, что памятники, книги и фильмы, чья история была тщательно восстановлена, могут быть преданы забвению, не сыграв никакой роли в формировании исторического воображения отдельных людей или социальных групп[31].

Эпистемологического трюка превращения репрезентации в память можно было бы легко избежать, хотя результаты наших научных усилий могут быть совершенно неважны памяти, не говоря уже о коллективной памяти. Одно дело – описывать интеллектуальную историю появления ряда культурных артефактов с общими характеристиками (тема, автор, место, время), совершенно другое – привязывать эти репрезентации к конкретным социальным группам и их пониманию прошлого. Второй шаг приводит к пониманию процессов восприятия, выходящему за рамки традиционной сферы применения исторического ноу-хау. Достичь такого понимания объективно очень сложно[32].

Возможно, данные методологические проблемы станут заметнее, если мы рассмотрим пример «неудачной» коллективной памяти – память о корейской войне в США. В отличие от подробно изученных коллективных воспоминаний о мировых войнах, Холокосте и войне во Вьетнаме, корейская война никогда не заполняла наши СМИ и никогда не была объектом особого научного интереса[33]. Корейская война осталась «забытой войной», затерявшейся между героической борьбой с Гитлером и вьетнамской травмой. Однако за последние годы ситуация изменилась. Пятидесятилетняя годовщина войны, первые шаги на пути к национальному примирению в Корее и новости о военных преступлениях, совершенных американскими войсками во время кампании, привлекли внимание к истории войны с ее наследием национального разделения[34]. В это время заинтересованные стороны, например, американские ветераны и их ассоциации получили возможность транслировать собственную коллективную память о войне в публичную сферу и способствовать формированию национальной коллективной памяти о корейской войне как об эпизоде среди прочих «популярных» страниц американской военной истории. Тем не менее, момент был упущен, и память корейской войне скорее всего снова исчезнет, несмотря на все усилия[35].

Этот пример иллюстрирует два важных вывода о природе исторических репрезентаций. Во-первых, большинство историй о прошлом, даже те, что предназначены для того, чтобы завоевать славу в качестве будущих коллективных воспоминаний, никогда не преодолевают рамки узкой группы посвященных. В «сфере культурной коммуникации, где различные истории соперничают за место в истории», не выигрывает, как правило, ни одна[36]. Кроме того, пример также указывает на один из фундаментальных мифов об исследовании памяти. Исследования памяти предолагают редко признаваемое, но не удивительное стремление к культурной гомогенности, последовательности, предсказуемости. Часто мы просто напросто решаем, что люди, обладающие какими-либо знаниями и, возможно, давно интересующиеся такими событиями прошлого, как корейская война или Холокост, в основном разделяют видение этого события и таким образом представляют собой стабильное интерпретативное сообщество.

Оставляя относительно твердую почву воспоминаний очевидцев, основной силы в политике памяти, а также интерес к таким значительным событиям, как геноцид или война, коллективная память теряет свою концептуальную основу. В действительности, перед нами настоящий парадокс: чем «коллективнее» носитель (то есть, чем больше его потенциал или действительная аудитория), тем менее вероятно, что его репрезентации будут отражать коллективную память этой аудитории. Зачастую читатели какой-либо определенной книги или зрители определенной телепрограммы не образуют целостного интерпретативного сообщества, поскольку используют один и тот же медийный текст в совершенно разных целях. В то же время, несмотря на проблемы точного определения эффекта какого бы то ни было события на его аудиторию, мы просто не можем исключить из поля исследований памяти огромное большинство потребителей, которые никогда не берут на себя роль производителей памяти за пределами собственной семьи или профессиональной группы. Эти проблемы и вызовы лучше всего видны на примере телевидения, которое служило самым важным носителем исторической рефлексии в ХХ веке, но которое в этом качестве повлияло на историческую идентичность широкого круга мнемонических сообществ[37].

Кроме того, исследователи коллективной памяти, осознающие проблему восприятия, сталкиваются с рядом серьезных проблем при поиске достоверной информации. Средства репрезентации исчезают из сознания аудитории в процессе потребления. Например, слушатели радио регулярно забывают источник своих воспоминаний об исторических событиях. Они вспоминают истории, но не помнят, слышали ли они их по радио и соотносят их с другими источниками, включая телевидение, учебники и родственников. В результате, потребители памяти могут всем сердцем разделять определенные исторические интерпретации, не будучи в состоянии определить их источник, даже в случае, если кто-либо возьмет на себя непростую задачу задать им прямой вопрос[38].

Из этого методологического тупика есть выход. Наименее амбициозный и наиболее распространенный способ – это то, что Маргарет Арчер назвала «нисходящее объединение» структур[39]. Как уже указывалось выше, многие исследователи коллективной памяти объединяют свойства культурной системы с особенностями социокультурной деятельности. Они полагают, что структурные характеристики доминирующих носителей смыслов соотносятся со структурой мировоззрения их пользователей. Этот подход можно считать обоснованным, когда рассматриваемые репрезентации тщательно контекстуализированы, то есть если возможно показать, что конкретные репрезентации нашли аудиторию и почти не сталкивались с конкуренцией со стороны других носителей. Точнее, возможен вывод, что аудитории трудно преодолеть самостоятельно последовательные и стабильные лакуны и пробелы в репрезентациях, которые таким образом проникают в сознание аудитории.

Кроме того, чтобы обойти проблему историки, создали собственный источник материала. Исследователи в области устной истории, например, воссоздают «медиа-биографии» с тем, чтобы выяснить, как люди реагируют на репрезентации в медиа, и как такое потребление информации взаимодействует с другими событиями и видами деятельности в их жизни, формируя историческую картину мира[40]. Вдобавок, историки периодически предпринимали попытки масштабных опросов, надеясь пролить свет на историческое сознание конкретных коллективов[41]. Поскольку такие проекты чрезвычайно трудоёмки, историки могут пользоваться существующими данными, собранными коммерческими и академическими институтами[42]. Например, существуют обширные данные опросов и рейтингов, собранные за последние полвека коммерческими и государственными телесистемами, которые тем не менее не считаются важными историческими источниками[43]. Наконец, историки, исследующие коллективную память, могут извлечь богатый материал из обсуждений о восприятии и поведении аудитории в исследованиях медиа и культуры[44].

Поскольку потребление информации, относящейся к истории, становится все более дискретным во времени и пространстве, лишь изредка в основе сообществ лежит общая интерпретация конкретных событий. Потребители все больше связаны друг с другом посредством медиа, которыми они пользуются индивидуально и очень выборочно. Следовательно, медиа, их структура и ритуалы потребления, которые они предписывают, могут представлять собой наиболее значимый общий компонент исторического сознания людей, хотя этот неконфронтационный, полубессознательный, не имеющий референтов и децентрализованный процесс чрезвычайно трудно восстановить пост-фактум.

Исследователям коллективной памяти придется продолжить вырабатывать инновационные способы анализа восприятия медиа, чтобы изучать коллективную память прошлого, настоящего и будущего. Мы пытаемся выяснить, какие истории о прошлом важны и для кого, и как они распространяются. В частности, историки призваны определить новые источники и поставить исследования коллективной памяти на твердую эмпирическую почву. Практикам исследований коллективной памяти необходимо отказаться от упрощенческих негласных предположений, что работа коллективной памяти может быть сведена к человеческому фактору, или что репрезентация совпадает с восприятием. В процессе чрезвычайно важно помнить, что все носители памяти, в особенности электронные, не просто отражают или определяют коллективную память, но неразрывно связаны с ее конструированием и эволюцией[45].

<…>


[1] Я чрезвычайно благодарен за полезные комментарии к ранним версиям этого эссе Нины Капуто, Клаудио Фогу, Сола Фридлендера, Митча Харта, Майкла Каммена, Джонатана Карпа, Кервина Клейна, Доминика ла Карпа, Неда Лебоу. Проект получил щедрую поддержку Центра Мершона в Университете штата Огайо.

[2] Эти связи подчеркиваются в работах: Huyssen A. Twilight Memories: Marking Time in a Culture of Amnesia New York: Routledge, 1995; Assman A. Erinnerungsräume: Formen und Wandlungen des kulturellen Gedachnisses. München: Beck, 1999; и Young J. At Memory’s Edge: After-Images of the Holocaust in Contemporary Art and Architecture. New Haven: Yale University Press, 2000.

[3] См., в особенности Klein L. K. On the Emergence of Memory in Historical Discourse // Representations. 2000. Vol. 69. P. 127-150.

[4] Radstone S. Working with Memory: An Introduction in Memory and Methodology. Oxford: Berg, 2000. P. 1–22. См. также Geary P. The Historical Material of Memory // Art, Memory, and Family in Rennaissance Florence / Ed. Giovanni Ciappelli and Patricia Lee Rubin. Cambridge: Cambridge University Press, 2000. P. 17–25. Ср.: Assmann A. Erinnerungsräume… S. 17.

[5] Halbwachs M. Les Cadres sociaux de la memoire. Paris: Alcan, 1925; Idem. La Topographie legendaire des Evangiles en Terre Sainte: Etude de mdmoire collective. Paris: Presses universitaire de France, 1941; Idem. La Mémoire collective. Paris: Presses universitaire de France, 1950. См. также обсуждение работ Хальбвакса в Hutton P. History as an Art of Memory. Hanover: University Press of New England, 1993. P. 73–90; общее введение и контекстуализация социального конструктивизма – в кн. Spivey N. N. The Constructivist Metaphor: Reading, Writing and the Making of Meaning. San Diego: Academic Press, 1997. Сhapt. 1. P. 17-26.

[6] Winter J., Sivan E. Setting the Framework // War and Remembrance in the Twentieth Century / Ed. J. Winter and E. Sivan. Cambridge: Cambridge University Press, 1999. P. 23.

[7] Fentress J., Wickham Chr. Social Memory. London: Blackwell, 1992.

[8] Winter, Sivan. Setting the Framework…

[9] Rosenzweig R. Thelen D. The Presence of the Past: Popular Uses of History in American Life. New York: Columbia University Press, 1998. P. 3.

[10] Gedi N. Elam Y. Collective Memory – What is it? // History and Memory. 1996. Vol. 8. P. 30–50.

[11] Термин «контрпамять» заимствован у Фуко, см. Hutton. History as Art of Memory… P. 106–123. Общественная память, в отличие от народной памяти, обозначает поддерживаемую или созданную официальными властями память, которой противостоит память простых людей, как, например, в работе Bodnar J. Remaking America: Public Memory, Commemoration, and Patriotism in the 20th Century. Princeton: Princeton University Press, 1992; см. также Gillis J. Memory and Identity: The History of a Relationship // Commemorations: The Politics of National Identity /Ed. J. Gillis. Princeton: Princeton University Press, 1994. P. 6.

[12] В случае с устной историей связь с исследованиями памяти четко продемонстрировал Лутц Нитхаммер. См.: Niethammer L. Lebenserfahrung und kollektives Gedächnis. Die Praxis der Oral History. Frankfurt: Syndikat Autoren- und Verlagsgesellschaft, 1980.

[13] См. последние работы об историческом сознании, которые тесно связаны с исследованиями памяти, например: Erzählung, Identität und historisches Bewusstsein: Die psychologische Konstruktion von Zeit und Geschichte / Hrsg. Jürgen Straub. Frankfurt: Suhrkamp, 1996; Die dunkle Spur der Vergangenheit: Psychoanalytische Zugänge zum Geschichtsbewusstsein / Hrsg. Jirn Riisen, Jurgen Straub. Frankfurt: Suhrkamp, 1998; Lutz F. P. Das Geschichtsbewusstsein der Deutschen: Grundlagen der politischen Kultur in Ost und West. Köln: Böhlau, 2000.

[14] См., например: Acts of Memory: Cultural Recall in the Present / Ed. Mieke Bal, Jonathan Crewe and Leo Spitzer. Hanover, N.H.: University Press of New England, 1999; Cultural Memory and the Construction of Identity / D. Ben-Amos and L. Weissberg. Detroit: Wayne State University Press, 1999; и в особенности Sturken M. Tangled Memories: The Vietnam War, the Aids Epidemic, and the Politics of Remembering. Berkeley: University of California Press, 1997.

[15] Assmann J. Collective Memory and Cultural Identity // New German Critique. 1995. Vol. 65. P. 132; Idem. Das kulturelle Gedächnis: Schrift, Erinnerung und politische Identität in den frühen Hochkulturen. München: Beck, 1992.

[16] Assmann J. Collective Memory and Cultural Identity… P. 130.

[17] Niethammer L. Diesseits des „Floating Gap”: Das kollektive Gedichnis und die Konstruktion von Identität im wissenschaftlichen Diskurs // Deutschland danach: Postfaschistische Gesellschaft und nationales Gedächnis. Bonn: Dietz, 1999. P. 565–582. Касательно законного интереса наблюдателей второго поколения см. полезный концепт «пост-память», предложенный Мариан Хирш в работе Hirsch M. Family Frames: Photography, Narrative, and Postmemory. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1997. P. 22.

[18] Nora P. General Introduction: Between Memory and History // Realms of Memory: Rethinking the French Past. Vol. 1 / Ed. Lawrence Kritzman. New York: Columbia University Press, 1996; Idem. The Era of Commemoration // Realms of Memory: Rethinking the French Past. Vol. 3 / Ed. Lawrence Kritzman. New York: Columbia University Press, 1998. Очень верные рассуждения о проекте Нора представлены в работе Wood N. Memory’s Remains: Les lieux de mémoire // History and Memory. 1994. Vol. 6. P. 123-149. Wood N. Vectors of Memory: Legacies of Trauma in Postwar Europe. Oxford: Berg, 1999; Carrier P. Places, Politics and the Archiving of Contemporary Memory in Pierre Nora’s Les Lieux de mdmoire // Radstone. Working with Memory… P. 37–57.

[19] Megill A. History, Memory, Identity // History of the Human Sciences. 1998. Vol. 11 (3). P. 40.

[20] Olick J., Robbins J. Social Memory Studies: From ‘Collective Memory’ to the Historical Sociology of Mnemonic Practices // American Review of Sociology. 1998. Vol. 24. P. 105–140 и интересные размышления о коллективной идентичности с точки зрения теории международных отношений в Hall R. G. National Collective Identity: Social Constructs and International Systems. New York: Columbia University Press, 1999.

[21] Carruthers M. The Book of Memory:A Study of Memory in Medieval Culture. New York: Cambridge University Press, 1990; Memory and the Medieval Tomb / Ed. E. Valdez del Alamo and C. Stamatis Pendergast. Aldershot: Ashgate, 2000; Hedrick Ch. History and Silence: Purge and Rehabilitation of Memory in Late Antiquity. Austin: University of Texas Press, 2000.

[22] Megill. History, Memory, Identity… P. 56; Lowenthal D. The Past is a Foreign Country. Cambridge: Cambridge University Press, 1985. P. 214; и подробную оценку Доминика Ла Капры La Capra D. History and Memory after Auschwitz. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 1998. P. 19–21.

[23] Burke P. History as Social Memory // History, Culture, and the Mind / Ed. T. Butler. New York: Basil Blackwell, 1989. P. 98.

[24] Fentress, Wickham. Social Memory… P. 47.

[25] Koshar P. Germany’s Transient Pasts: Preservation and National Memory in the 20th Century. Chapel Hill: University of North Carolina Press, 1998; Koshar. From Monuments to Traces…; Young J. The Texture of Memory. New Haven: Yale University Press, 1993.

[26] Samuel R. Theatres of Memory. Vol. 1: Past and Present in Contemporary Culture. London: Verso, 1994. P. viii; см. также Фрэнсиса Йетса Yates F. The Art of Memory. London: Pimlico, 1999. При обсуждении визуальности и коллективной памяти комментаторы часто ссылаются на работу Эби Варбурга, немецкого историка, который создал лабораторию по исследованию визуальной памяти, которая изучала передачу древних мотивов в европейское искусство во время и после Ренессанса (см.: Gombrich E. H. Aby Warburg: An Intellectual Biography. Oxford:Phaidon, 1970). Интерес Варбурга к работе памяти элит иллюстрирует впечатляющую целостность стиля и технологии, характерные для средств памяти на протяжении всей истории Запада. Однако его работы также заставляют мучительно осознать, что в ХХ веке технологии памяти претерпели радикальную трансформацию. Трансформацию настолько стремительную, что наш научный интерес к традиционным носителям памяти (то есть к искусству и архитектуре) стал старомодным и анахроническим. Мы только начинаем изучать влияние на память первой медиа революции, подарившей нам телевидение и кино, в то время как являемся свидетелями уже второй медиа революции , которая заставит нас примириться с интернет-коллективной памятью и новыми визуальными идискурсивными кодами.

[27] Sherman. The Construction of Memory in Interwar France… P. 14. Естественно, образы сохраняют суггестивную силу, даже если они не связаны с непосредственным опытом.

[28] Zelitzer. Remembering to Forget. P. 6; Fentress, Wickham. Social Memory… P. 47–49.

[29] Methods for the Study of Literature as Cultural Memory / R. Vervliet, A. Estor. Amsterdam: Rodopi, 2000; White H. Metahistory. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1973.

[30] Irwin-Zarecka. Frames of Remembrance… P. 4.

[31] Было бы скромнее и точнее, но не удовлетворительнее, предположить, что репрезентации больше всего значат для их авторов, чем для адресатов. Отличный пример такого подхода, в котором журналисты рассматриваются как особое интерпретационной сообщество, см. в Zelizer B. Covering the Body: The Kennedy Assassination, the Media, and the Shaping of Collective Memory. Chicago: University of Chicago Press, 1992.

[32] Проблеме восприятия в исследованиях памяти уделено особое внимание в работе Confino A. Collective Memory and Cultural History: Problems of Method // American Historical Review. 1997. Vol. 102. P. 1386-1403; см. также Samuel. Theatres of Memory… P. 8; Irwin-Zarecka. Frames of Remembrance… P. 14.

[33] О коллективной памяти (или забвении) о корейской войне в США и примечательных исключениях в отношении относительного отсутствия научного интереса к истории памяти о ней см. Edwards P. To Acknowledge a War: The Korean War in American Memory. Westport, Conn.: Greenwood Press, 2000 и Kerin J. The Korean War and American Memory. [Ph.D. dissertation]. University of Pennsylvania, 1994.

[34] См. новости о военных преступлениях США в Корее Choe S. H., Hanley C. J., Mendoza M. G.I.’s Tell of a U. S. Massacre in Korean War // New York Times. September 30, 1999; Cobbs M. Shoot Them All: Half a Century after the Korean War, Members of the 7th Cavalry Regiment had Hoped for Recognition; instead They Are Having to Account for What Happened at No Gun Ri // Washington P ost Magazine. February 6, 2000.

[35] Единственный довольно широко распространенный, но фальшивый образ войны в телесериале «Чертова служба в госпитале МЭШ» (M.A.S.H.) зачастую даже не ассоциируется с референтом «корейская война» в сознании зрителей. См. Kerin. The Korean War… P. 245).

[36] Sturken. Tangled Memories… P. 1.

[37] Irwin-Zarecka. Frames of Remembrance… P. 55; Samuel. Theatres of Memory… P. 35; Winter, Sivan. Setting the Framework… P. 18.

[38] Radiozeiten: Herrschaft, Alltag, Gesellschaft (1924-1960) / Hrsg. I. Marssolek, A. von Saldern. Potsdam:Verlag für Berlin-Brandenburg, 1999. См. также Marssolek, Vertraute Tine und Unerhirtes: Radio und Gedichnis im Nachkriegsdeutschland // Eine offene Geschichte…)

[39] Archer M. Culture and Agency: The Place of Culture in Social Theory. Cambridge: Cambridge University Press, 1996; см. также Dosse F. The History of Structuralism. 2 vols. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1997.

[40] При помощи глубинных интервью исследователи попытались реконструировать эволюцию отношения к событиям прошлого и эмоций, испытываемых по отношению к ним, как продукта потребления медиа и личного взаимодействия. См., например: Kohlstruck M. Der Bildungswert von Geschichtsmedien und Deutungskonflikten // Eine offene Geschichte…; Kilbler H.-D. Medienbiographien // Medien- und Kommunikationsgeschichte / Hrsg. Manfred Brobrowsky u.a. Wien: Bohlau, 1997; The Turn to Biographical Methods in Social Science / Ed. P. Chamberlayne et al. London: Routledge, 2000.

[41] См., например: Lutz. Das Geschichtsbewusstsein der Deutschen…; Rosenzweig, Thelen. The Presence of the Past…

[42] См., например: Bergmann W. Antisemitismus in offentlichen Konflikten. Frankfurt: Campus, 1997.

[43] См., например: Katz E. Viewers Work // The Audience and its Landscape / Ed. J. Hay et al. Boulder: Westview, 1996. P. 9–21. См. также Ratings Analysis: The Theory and Practice of Audience Research / Ed. J. Webster et al. Mahwah, N.J.: Lawrence Erlbaum, 2000.

[44] В данном контексте психологические модели снова приобретают важное значение для понимания ежедневного взаимодействия между медиа и их аудиториями. См., например: Staiger J. Perverse Spectators: The Practices of Film Reception. New York: New York University Press, 2000; Identifying Hollywood’s Audiences: Cultural Identity and the Movies / Ed. Melvyn Stokes and Richard Maltby. London: BFI, 1999; Mullan B. Consuming Televison: Television and its Audience. Oxford: Blackwell, 1997; Media, Ritual, and Identity / Ed. T. Liebes, J. Curran. London: Routledge, 1998; Rezeptionsforschung: Theorien und Untersuchungen zum Umgang mit Massenmedien / Hrsg. M. Carltona, S. Schneider. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1997.

[45] Anderson S. Loafing in the Garden of Knowledge: History TV and Popular Memory // Film and History. 2000. Vol. 30. P. 16.

Дополнительные материалы:

Мы советуем
1 ноября 2014