Говоря о прошлом, бывшем, давнем и тому подобных вещах в обществах Нового и Новейшего времени, профессиональные историки по преимуществу определяют их словами «история», «память» (для домодерного периода чаще используются термины «традиция» или «миф»). Смысловой объем «истории» и «памяти» совпадает не полностью, а заряд часто оказывается противоположнымКонструирование истории, точнее — различных конкурирующих «историй» новейшими историками стало в свое время предметом монографии Мишеля де Серто «История как письмо» (1975); первую, постановочную главу ее см.: Логос. 2001. № 4. С. 4–18. Разные смысловые уровни современного понятия «история» исследованы примерно тогда же в книге Райнхарта Козеллека «Прошедшее будущее: К семантике исторического времени» (1979); главу из нее см.: Отечественные записки. 2004. № 5. С. 226–241. Обзор этих и других концепций, среди которых назову еще монографию Поля Рикера «Память, история, забвение» (2000), см. в кн.: Савельева И.М., Полетаев А.В. Знание о прошлом. СПб., 2003. Т. I: Конструирование прошлого.. Например, под историей понимают область «большого» времени, в котором протекает и которым меряется жизнь обществ, государств, крупных регионов или даже всего мира; память же охватывает «малое» время человека, его семьи, круга близких, друзей, соседей. Или так: в истории видят сферу официального и общего (документа, закона), за памятью же закрепляются значения частного и индивидуального (непосредственного, устного). Понятно, что внутренние конфликты обществ, общественные сдвиги и переломы будут выражаться, среди прочего, в более или менее резком противопоставлении официального и индивидуального, парадного и повседневного — в столкновении «истории» и «памяти», трансформации их смыслового объема и направленности. Все эти, казалось бы, отвлеченные вопросы имеют самое прямое отношение к сегодняшней жизни в России, поскольку здесь на протяжении двух последних десятилетий идет настоящая борьба за историю и памятьЭтот процесс и сам уже стал предметом изучения современных историков, см., например: Исторические исследования в России: Тенденции последних лет. М., 1996; Национальные истории в советском и постсоветских государствах. М., 1999; Историки читают учебники истории: Традиционные и новые концепции учебной литературы. М., 2002; Исторические исследования в России. М., 2003. Вып. 2: Семь лет спустя..
Среди историков и социологов наиболее известны два подхода к пониманию метафоры «память». Одна влиятельная концепция — ее сформулировал еще в середине 1920-х годов французский социолог и антрополог Морис Хальбвакс — толкует память как систему координат (горизонт) коллективного самоотождествления: мы запоминаем что-то как важное вместе со значимыми для нас другими людьми и в отношении к этим «другим», так что память объединяет нас в своего рода запоминательное сообществоHalbwachs M. Les cadres sociaux de la mémoire [1925]. Paris, 1952, главу из книги см.: Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). C. 8–27. Функция памяти здесь — поддерживать границы данного социума, сохранять его воображаемую сплоченность как целого. Другая распространенная концепция — ее выдвинул в 1980-х годах французский историк Пьер Нора — трактует память как систему трансляции представлений и опыта от поколения к поколению: функции памяти тут связаны именно с передачей и трудностями этой передачи, с разными ее механизмами и способами, угрозой искажений, потерь, конъюнктурных поправок и прочСм.: Нора П. Поколение как место памяти // Новое литературное обозрение. 1998. № 2(30). Подход П. Нора попытался перенести на древние общества немецкий египтолог Ян Ассман, см.: Ассман Я. Культурная память. М., 2004. Опять-таки, проблемы памяти, в обоих описанных смыслах, оказываются крайне важными, более того — болезненными, в нынешней России. Опубликованные в этой книге сочинения российских школьников о Второй мировой/ Великой Отечественной войне в год шестидесятилетия победы — тому зримое подтверждение, почему и актуальность подобных публикаций трудно переоценитьИз других подобных публикаций последнего времени см. также: Веселова А. Советская история глазами старшеклассников // Отечественные записки. 2004. № 5. C. 126–131 (фрагменты гимназических сочинений — с. 132–138). Я уверен, что составившие эту книгу тексты будут прочитаны с интересом, и сейчас хотел бы лишь обозначить более общую смысловую рамку, о которой читающим, по-моему, стоит помнить и в которой приведенные в сочинениях факты полезно оценивать.
С чем связана важность данной темы? Вот лишь несколько причин. Первая, самая общая и самая главная — в том, что в истории России нет ни одного события, которое по его признанности буквально всеми хотя бы приближалось к победе во Второй мировой (Великой Отечественной) войне. Конечно, событиями той войны еще и сегодня затронуты в России буквально все: по меньшей мере, в четырех из пяти нынешних российских семей есть участники той войны, в каждой третьей семье — пропавшие тогда без вести (данные опросов ВЦИОМа, ныне Левада-Центра, в 2001 году). Но дело не только в личной заинтересованности — речь идет о символическом смысле происходившего более 60 лет назад, причем о смысле и символе предельно высоких. Школьники этот момент и контекст вполне осознают: «…та война — наша последняя святыня. Рухнет она — что же останется?», — пишет один из них. И в самом деле: для десятков миллионов людей в России это центральное событие прошедшего века, задающее ему структуру, придающее ему смысл. Ведь именно на названном событии «великой победы» — и это уже не просто достояние отдельной семьи, но работа всей государственной системы — держится позитивная значимость всего советского периода российской истории. Другого положительного символа такой степени общности советская эпоха по себе не оставила (а распад СССР, крушение советского строя жизни и мысли для десятков миллионов российских граждан — главное отрицательное событие, можно сказать, «антисобытие» ХХ столетияПодробнее и с опорой на данные систематических, репрезентативных опросов населения см.: Гудков Л. Победа в войне: к социологии одного национального символа [1997] // Он же. Негативная идентичность. Статьи, 1997–2002. М., 2004. С. 20–58.. Понятно, что данный символ приобретает в постсоветской ситуации еще одно особое значение: кроме всего прочего, он должен как бы «перекрыть» разрыв между советской и постсоветской эпохой, если хотите, перебросить через него мостСм. материалы уже упоминавшегося специального выпуска «Память о войне 60 лет спустя» журнала «Неприкосновенный запас» (2005. №2/3); параллельно издан на немецком языке: OstEuropa. 2005. № 4/6. Конструирование образов афганской и чеченской войн, их перекличку с образом переосмысляемой сегодня Отечественной войны, сейчас не разбираю, см. о них, в частности, на страницах упомянутых номеров «НЗ» и OstEuropa, а из более ранних материалов — работы Л. Гудкова и Г. Зверевой..
Особенность же нынешней конкретной временнóй точки состоит в том, что шестидесятилетие Победы, достигнутой в сорок пятом, — тот хронологический и исторический рубеж, на котором во всей серьезности встает проблема передачи непосредственного жизненного опыта последних живых участников войны тем, кто знает и будет отныне знать о той войне только в опосредованной форме. Встает, назовем ее так, проблема свидетельства уцелевшихВ сравнительно недавнее время, начиная с 1950-х годов, ее ставили в Европе и Америке пережившие Катастрофу — Шоа или Холокост (книги Примо Леви, Жана Амери и других); позднее, уже в советских условиях, ее пробовали наметить пережившие сталинский террор и ГУЛАГ (Солженицын, но наиболее радикально — Шаламов). Но она чрезвычайно остро стояла, например, перед ранним христианством. См.: «…Иоанн… пришел для свидетельства, чтобы свидетельствовать о Свете, дабы все уверовали чрез него. Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете» (Ин 1: 6–8). Философии свидетельства уцелевших в Катастрофе — с учетом опыта первоначального и средневекового христианства — посвящена книга Джорджо Агамбена «Что остается от Освенцима» (1998), первую главу из нее в русском переводе см.: Синий диван. 2004. № 4. С. 177–204.
Отсюда — третий момент, определяющий сегодняшнюю важность тем войны и победы. Наиболее сознательные и критичные из очевидцев — например, писатели В. Астафьев и В. Быков, историк А. Некрич, литературные критики В. Кардин, Л. Лазарев и другие — еще в 1960-е годы отчетливо видели — да те, кто живы, и по сей день видят — заказной, постановочно-лакировочный характер картин войны, которые были узурпированы государством в позднесоветскую, брежневскую эпоху, а сейчас, при очередном укреплении «властной вертикали» и «державного престижа России» как бы воскрешаются у них и у нас на глазах. Собственно говоря, до юбилейного двадцатилетия победы в 1965 году, впервые отмеченного государством как всеобщий праздник, война вовсе не была в центре новейшей истории страны Советов: началом координат, сконструированных в сталинскую эпоху, выступала Октябрьская революция, «начало новой эры в истории человечества». И лишь Брежнев, точнее — брежневское руководство, работа его идеологического аппарата, систем воспитания, средств массовой коммуникации, литературы, кино сформировала ту композицию истории ХХ века, в средоточии которой утвердилась война, победа в войне и которую во многом унаследовали нынешние россияне, включая даже самых молодых. Поэтому во всех разговорах о войне и победе не следует забывать, что речь при этом фактически идет обо всем воображаемом целом советской истории (непременно включая сталинский, хрущевский и брежневский ее периоды), а может быть и еще шире — о советской конструкции мировой истории ХХ столетияПодробнее о конструировании нынешнего образа войны и победы в этом историческом контексте я писал в статьях «Сталин и другие» (Мониторинг общественного мнения. 2003. № 1. С. 13–25; № 2. С. 26–40), «Лицо эпохи: Брежневский период в столкновении различных оценок» (Там же. № 3. С. 25–32), «”Кровавая” война и “великая” победа» (Отечественные записки. 2004. № 4. С. 68–84). О государственно-патриотической составляющей данного процесса, включая государственный же антисемитизм, расставивший акценты в официальных оценках Холокоста, см.: Ферретти М. Непримиримая память: Россия и война // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3. С. 76–82.
Отмечу, что авторы школьных сочинений (точнее, те из них, чьи работы выбраны для публикации) понимают идеологически сконструированный, избирательный, направленный характер сегодняшних представлений старших. Вот как это формулирует один из авторов: «…так усердно рассказывали о войне в духе победных реляций, что сегодня даже ветераны не могут говорить другим языком. Они просто не помнят того, о чем раньше говорить было небезопасно. Они так долго это никому не рассказывали, что уже и забыли». Потому для школьников и встает проблема «другой истории» — восстановления того, что было принудительно вычеркнуто из официальных реляций, стерто с панорамных муляжей, оттеснено за рамку широкоформатного экрана героических эпопей.
О том, что именно удалено и заполировано на помпезных картинах героической войны и победы, читающие книгу в подробностях узнают сами. Если перечислять совсем коротко, это советский и немецкий тыл, советский и немецкий плен, советский и немецкий лагерь. Важно, что они не просто официально запрещены цензурой к упоминанию или уничтожены некоей внешней силой под названием «власть» — о них не хотят помнить сами люди. На триумф подобного забвения работали государственные системы школы, печати, телевидения, отбиравшие, компоновавшие и поколение за поколением воспроизводившие парадно-юбилейную картину коллективного прошлого. И вот сегодняшний результат: «…многим людям в нашем российском обществе, в преддверии 60-летия победы в Великой Отечественной и Второй Мировой войне, — пишет автор одного из сочинений, — не хотелось бы вспоминать, что в глубоком тылу советской армии был ГУЛАГ и были проверочно-фильтрационные лагеря, была рабская сила под названием “спецконтингент”, строившая шахты, комбинаты, заводы и фабрики». И это лишь малая часть пропущенного или вытесненного в России всеми и каждым, а значит, не проработанного, не очищенного сознанием, не прошедшего, по формуле немецких историков» «работу траура» и потому не ставшего, никак не могущего стать действительно «прошлым» и освободить место для будущего.
Другими словами, страницы книги говорят о реальной цене победы (напомню официально-командное «любой ценой» в смысле «никого и ничего не жалеть» и полностью противоположное ему «мы за ценой не постоим» в песне Окуджавы, означающее «ради победы мы не пожалеем жизни, каждый — своей»). Надеюсь, читатели не пропустят здесь картин Москвы 16 октября 1941 года или сцен стахановского движения между зэками в лагере, фактов принудительной подписки населения на государственный займ или эпизодов с продажей водки и портвейна в осажденной Москве, бунта крымских татар в фильтрационном лагере под Тулой и русофильства официальной печати при бытовом антисемитизме населения в первые же недели войны. Впрочем, перечислять эти и множество других примеров нет нужды: книга самостоятельных разысканий, в результате которых сотни подобных фактов появились на свет, — теперь в руках читателя.
Речь в ней всякий раз идет как будто бы о реконструкции деталей в контексте личной истории, устных рассказов, семейных фотографий и писем, если таковые сохранились. Причем многие, если не все авторы книги либо напрямую углубляются в прошлое собственной семьи, либо хотя бы косвенно — знакомством ли, перепиской — связаны с действующими в их рассказах лицами (сравним возможности этих не очень надежных, то и дело заглушаемых и прерываемых каналов передачи опыта с официально-государственными, транслирующими, накладываясь друг на друга, постоянно и на всехОтмечу, что по этим «слабым» каналам связи, которые не стоит идеализировать, передается, конечно же, не только реально пережитой участниками личный опыт, но и анонимно-всеобщие, а потому не рационализируемые, практически бесконтрольно воспринимаемые, хотя и не оставляющие «видимых» следов стереотипы уравнительности и рессантимента, ксенофобские установки и оценки, синдромы социальной вражды и расовой неприязни, самые фантастические слухи и самые невероятные предрассудки. Дефицит различных,взаимодействующих и не только поддерживающих друг друга, но и взаимно сдерживающих каналов передачи опыта — а для социолога за этим стоит дефицит самостоятельных и авторитетных групп, форм институционализации их идей и ценностей, конкуренции и кооперации между ними — значимый контекст проблем истории и памяти в советском и постсоветском социуме, который здесь приходится оставить без обсуждения.). Но это не может не повлечь за собой переструктурацию и переоценку целого, а далее, может быть, потребует пересмотра и самих рамок оценки, ее критериев.
Главный противник школьников в этом споре за память — государственная «политика умалчивания», как называет ее один из авторов, имея в виду фактическое молчание советской истории и ее «памятников» о Холокосте в СССР и даже на его территории (я бы сказал, что центральным оппонентом авторов, главным, хотя зачастую и не названным прямо антигероем их сочинений выступает именно советское государство). А их решающий аргумент в этом споре — понятие «истины»: «…что останется? Останется истина», — пишет уже цитированный нами старшеклассник.
Прожженный постмодернист скажет, что апелляция к «самим вещам» и к «тому, как все было на самом деле» остались в позитивистском XIX веке, в далеком прошлом исторической науки, на ее начальных этапах. Уточним. Как исследовательский инструмент — конечно, но как двигатель познания — ни в коей мере. Пишущий историю исходит и не может не исходить из того, что описываемые им люди и их поступки действительно были, почему и могут (должны) быть реконструированы и поняты. В каждом отдельном случае реконструированы и поняты, ясное дело, частично, приблизительно, условно, но сомневаться в реальности происходившего для самих его участников, отрицать подобную реальность значит для историка заигрывать с дьяволом.
Последнее же не просто опасно, как для каждого, — оно ему по профессии не положено: ценности не позволяют (да и необходимости в такого рода гипотезах для познания, строго говоря, нет). Этот не педалируемый, но твердый вывод — он лишь на первый взгляд относится к методологии, на деле же отсылает к моральным основаниям познания, этической определенности исторического поиска и ответственного поведения вообще — еще один сквозной мотив сборника, на который хотелось бы обратить внимание заинтересованных читателей. В заключение могу только пожелать, чтобы они у этой книги нашлись уже сегодня.
Дополнительные материалы:
Борис Дубин. Память, война, память о войне // Отечественные записки» № 4 (43), 2008: