СПб: Изд-во Европейского университета в Санкт-Петербурге: Европейский Дом, 2008, 544 с.
В своей автобиографической книге «История историка» А.Я. Гуревич писал, что каждому интеллигентному человеку, жившему когда-то в СССР, неизбежно приходится испытывать стыд и неудобство за то, что он в своё время не был диссидентом. «Альтернатива диссидент – конформист не исчерпывает ни социальных позиций, ни психологического склада людей», – утверждает Борис Фирсов.
В пространстве между полным конформизмом, встраиванием в советскую систему и диссидентством, располагается область разномыслия, дополняющая уже известные нам по опыту изучения тоталитарных и посттоталитарных режимов единомыслие и двоемыслие. «Это случай, когда ты ещё не можешь бросить вызов власти, социальному порядку, идеологии, стране, идеям, но уже не хочешь пассивно следовать велениям этой власти, бездумно принимать существующий порядок и слепо верить в справедливость господствующих в стране социальных взглядов и учений» (С. 201-202).
История зарождения и развития советского разномыслия у Фирсова охватывает 1940-1960 гг., с послевоенной точкой отсчёта и вплоть до расцвета культуры «шестидесятников». Ситуация 40-х годов, «катакомбный» период разномыслия, во многом сходен с предекабристскими настроениями после войны 1812 года – солдаты победившей армии увидели Европу и осознали всю пропасть, разделяющую свою и «заграничную» жизнь. Это особенное «фронтовое братство» нашло своё развитие в «”незарегистрированных единицах общественной жизни”, которые непрерывно и стихийно изобретали советские люди, единоборствуя с партийно-государственным единомыслием» (С. 133) в первое послевоенное десятилетие. Эстафету от них приняло так называемое «непоротое» поколение, в раннем детстве пережившее Большой Террор и войну, ставшее основной движущей силой «шестидесятников».
Из трёх десятилетий Фирсова в наибольшей степени интересуют первые два (1940-1950-е), при рассмотрении которых ему приходится прямо столкнуться с длительной историографической традицией изучения классического «тоталитарного» общества – с её установкой на абсолютный характер власти и представлении о людях как о винтиках советской государственной машины. «Главная цель книги – попытаться найти истинный подход к оценке меры и степени влияния сталинизма на сознание человека» (С. 10).
Примеры разномыслия 40-50-х сами по себе не новы – это всё те же малочисленные «студенческие кружки» (обычно включавшие в себя не более 3-5 человек), «стиляги» и аполитичные любители американского джаза, небольшие группы университетских преподавателей-интеллектуалов – более значимой оказываемся общая канва, единая смысловая линия, в которую Фирсов встраивает эти явления, выводит из них яркий всплеск 60-х годов. Всё более очевидной становится «демистификация» режима, непрерывное «лицемерие» перемены масок – с торжественно-официальной на частную и личную. «Разномыслие было и остаётся для меня индикатором двух умонастроений, одно из которых – не более чем постепенное осознание того, что идея, принятая было человеком, гаснет, теряет свою энергию, а второе – предчувствие того, что на место угасающей приходит новая идея» (С. 456).
Отличительная черта книги – большое внимание, которое автор уделяет в ней своему личному опыту разномыслия – истории крупного партийного работника, возглавлявшего в течение некоторого времени Ленинградское телевидение. В этой части своего повествования автор наиболее уязвим перед своим читателем: каким же образом он мог верить в Сталина вплоть до XX съезда, если его собственного отца, «старого большевика» Максима Фёдоровича Фирсова, забрали в 1938-м? Не возвращаемся ли мы в таком случае к теории «массового помешательства», и не вступает ли она в противоречие с авторской позицией о наличии некоего плюрализма ещё при жизни вождя?
В качестве честного и смелого ответа автора на этот вопрос можно рассматривать опубликованную им в приложении книги стенограмму. В ней зафиксировано обсуждение программы «Литературный вторник» [1], проведённой с его согласия на ленинградском телевидении. Б. Вахтин, Д. Лихачёв, Б. Успенский, В. Солоухин говорили тогда о необходимости борьбы за сохранение русской культуры, русского языка – противопоставляли его советскому «новоязу», официальному языку аббревиатур. Беспомощность и покаянный оправдательный тон высказываний самого Фирсова на «разборе полётов», сам уровень дискуссии как нельзя лучше иллюстрируют положение дел в один из самых «прогрессивных» и «свободных» периодов советской истории. Действительные границы свободы и несвободы 1940-1960-х годов требуют дополнительного осмысления. Но дорога от несвободы к свободе остаётся дорогой разномыслия.
Сергей Бондаренко
[1] Об этой передаче см. Довлатов С.Д. Соло на ундервуде // Довлатов С.Д. Собрание сочинений в 4-х томах, т.4. СПб., 2005. С.202-203.