Евгений Ельчин. «Сталинский нос». Издательство Розовый жираф, М., 2013.
Детская повесть «Сталинский нос» незамеченной вышла в прошлом году за морями, там же получила медаль Джона Ньюбери за вклад в американскую детскую литературу, и вот, наконец, переведена на русский язык аккурат к круглой годовщине похорон главного персонажа.
В книжном трейлере с читателем говорит упитанный мальчик с аккуратной пшеничной челкой. В руках он держит бледную фотографическую карточку Понятно Кого. Карточка вставлена в деревянную рамку и отчаянно бликует. Мальчик представляется Сашей Зайчиком и зачитывает письмо, в котором развернуто благодарит комрада Сталина за свое счастливое детство. Из текста повести мы выясним, что письмо Зайчика-младшего вместе с Зайчиком-старшим заберут в подвалы Лубянки энкавэдэшники по доносу завистливого соседа как раз накануне вступления Зайчика в ряды пионерской организации.
В 2012-м выход книги сопровождал запуск одноименного сайта, благодаря которому не говорящий по-русски читатель мог узнать, что такое примус, пионерский галстук и НКВД. Один из разделов сайта называется «Kommunalka: Living With Strangers».
Главная и очевидная претензия, которую предъявляешь книге Евгения Ельчина – ее зарубежное происхождение. История успеха «Носа» у англоговорящего читателя, помимо того, что он открывает на детской поп-карте новый загадочный и пугающий материк – это явная история учебы умного на чужих ошибках. Поэтому выбранная автором художественная форма вызывает сильный внутренний протест. Переваривая наш трагический исторический опыт, имейте уважение, силой художественного слова вознесите нас над ужасами нашей истории. Тут даже гордится нечем, нечему ужасаться; история большого террора в исполнении автора не вызывает никаких чувств, кроме брезгливости. Что-то вроде натуралистического плаката о постыдном пренебрежении правилами гигиены.
Анна Наринская в своей рецензии вспоминает в связи с «Носом» «Хрусталев, машину!» – после смерти Алексея Германа словно бы возникло смысловое сгущение, в котором эти два черно-белых текста не могли не столкнуться. Евгений Ельчин тоже сгущает темный период конца тридцатых до фантасмагории, но его фантазия движется по прямой, ни на йоту не отклоняясь от своей разоблачительной задачи. В его книге в измученном сознании школьника материализуется нос в сапогах, подпоясанный усами и пыхтящий трубкой. Нос рассказывает анекдот.
Что дать в руки ребенку вместо «Носа» с его в карикатурной манере выразительными иллюстрациями, на которых не уцелел для читательского сочувствия ни один персонаж (Ельчин – и автор, и художник книги, так что предположение о неверно понятном тексте в его случае не работает: в мутно-сером прошлом далекой страны, без сомнения, нет ни единого человеческого лица, включая учеников средней школы; их оттопыренные уши и тощие шеи разительно контрастируют с жизнерадостным румянцем толстощекого живого ребенка из трейлера), действительно непонятно. Общепринятое молчание о тридцатых годах в разговоре с младшими школьниками – это главный тезис, с которым книжные обозреватели, поворчав, приветствуют явление «Носа».
И вот в связи с этим молчанием мне кажется: проблема Саши Зайчика, которому сейчас должно быть далеко за 80, в том, что у него, как бы странно ни звучала подобная претензия по отношению к фантастическому герою, нет детей, внуков, ни даже соседей по лестничной клетке, которым он, тяжело спускаясь по старой московской лестнице, мог бы пересказать эпизоды своего страшного детства, вплетенные в длинную последующую за ними жизнь. В упомянутом «Хрусталеве» большой террор закован в воспоминания; он питает будущие, пусть невидимые зрителю, события, он длится, он выныривает в нашем времени. У Ельчина, которого вдохновил на создание «Носа» эпизод с энкаведешником, но в семидесятых годах и в театральной гримерке, из тридцатых ничего не растет.
После «Носа» я расспрашивала своих ровесников, как формировалось их отношение к фигуре Сталина. Они упоминали Гинзбург и Рыбакова, безымянные журналы перестроечного времени и даже школьные уроки истории. Среди перечисленных чтения и бесед вдруг появлялся чей-то репрессированный прадед. Потом – молчание чьей-то бабушки, лишь в девяностые рассказавшей об истинном количестве своих сестер и братьев, и до сих пор опасливо переводящей разговор, когда речь заходит о судьбе их большой крестьянской семьи. И наконец, детство моей собственной мамы, прошедшее в ташкентских конюшнях, и слова родственников ее отца, которые кричали в окно отходящих из Крыма вагонов «Брось ее! другую, русскую себе найдешь!» Большинство из тех, кто имеет по обсуждаемому вопросу свое мнение, получил его не из третьих рук; это мнение передается сквозь семьи, и произведения, которому можно было перепоручить задачу несения памяти, пока не написано.
По теме: