Антиковед, доктор исторических наук Нина Брагинская рассказывает свою историю работы в “Мемориале” – от первых неформальных собраний в клубе “Перестройка” до своего ухода в 1992-м году.
— Не могли бы вы немного рассказать о себе, выделить какие-то события в своей жизни еще до 80-х годов, повлиявшие на то, что вы оказались в числе людей, основавших “Мемориал”?
— Среди сестер моей бабушки и их мужей были репрессированные, в списках “Мемориала” она есть, в семье в узком смысле репрессирован был мой дед по матери, который служил конторщиком у крупного нэпмана. Нэпмана расстреляли, а деда отправили на Соловки. Через пару лет, он оттуда вернулся, но не мог жить в Москве. У его семьи отобрали все имущество и выселили из центра в шестиметровую комнату в бараке на Преображенке. Другой дед по отцу был профессиональным военным, служил в армейской контрразведке в Генштабе, когда в 1938-м, кажется, году проходила “проверка” командного состава, его забрали на эту проверку на пару месяцев, но отпустили, разжаловав, если в современных терминах – с генерал-лейтенанта до полковника, и перевели на преподавательскую работу, он преподавал тактику. Мой отец объясняет его спасение – а практически вся армейская контрразведка была уничтожена – тем, что дед не был партийным, т.е. не был конкурентом по карьере, и “мы жили в комнате 13 метров, узкой, как пенал – на нее не было претендентов”.
Однако не это было обстоятельством, которое повлияло на мое вхождение в инициативную группу. Поколение моих родителей – шестидесятники, в 12-13 лет я прочла “Один день Ивана Денисовича”. Мы жили в доме писателей у м. Аэропорт, в одном подъезде со Львом Копелевым, с его женой училась в ИМЛИ моя тетка. Читали рукописи Солженицына, еще нигде не опубликованные, с его правкой. В рукописи в 1968 г. я прочла и Шаламова. Эта машинопись, признаться, произвела на меня большее впечатление, чем судьбы родственников. Дед умер, когда мне было 3 года, суровая бабушкина сестра, прошедшая лагерь, темы этой не любила, ее муж был убит в 1937, я знала, что ее двух сыновей родственники не бросили и из детских домов вытащили. Книги же дали общую картину и полноту сопереживания.
В вашем вопросе, вполне естественном сквозит, однако, знакомая тема: если тебя задело лично, тогда , конечно, тогда понятно, тогда даже те, кто считает Сталина великим, тебя “поймут и простят”. Но я не обыватель.
Тем не менее, мое вхождение прямо-таки в инициативную группу связано с тем, что мой муж работал в ЦЭМИ, а там был клуб “Перестройка”. В ЦЭМИ в это время все кипело. Поколение молодых людей, младших научных сотрудников, которым было очень тесно и бесперспективно в поздней советской жизни, рвалось к чему-то новому. Там возникало много инициатив, туда пришел Юрий Самодуров и предложил создать группу, которая изначально называлась “Памятник”. В неё сразу же записались Кузин, Скубко, Леонов и ещё несколько людей. Диму интересовали разные начинания, а я предложила Диме [Леонову] выбрать все-таки “Памятник”, потому что еще какой-то новый социализм, или анархо-синдикализм, или социал-демократия – это все сношенные башмаки, а тут гуманистическая составляющая очевидна. Он так и сделал.
Я бы наверняка пришла к “Мемориалу”, но не с такой скоростью, с какой он сам ко мне пришёл, когда после первого задержания и суда, компания, чтобы все обсудить, поесть и отогреться, пришла в нашу с Димой однокомнатную квартиру. До поздней весны или лета группа Мемориал собиралась здесь, пока она не стала бурно расти и требовать уже совсем других площадей
— Что это были за люди, занимавшиеся “Памятником”?
— Лично, как вы понимаете, я знала своего мужа, Диму Леонова. Все остальные и для меня, и для него взялись из этого клуба “Перестройка” и из дальнейшей совместной деятельности. Люди были молодые, но лет им было не по 17 – все-таки постарше. Самым взрослым был Лев Пономарев – он 41-го года рождения, уже доктор наук. Он был человек по сравнению с остальными статусный, но для него важнейшую роль играла дружба с диссидентом Орловым. Интересно, что когда члены Инициативной группы приходили к тем, кого мы звали “великими” или “знатью” – когда нужно было привлечь на свою сторону людей с репутацией – эти люди называли нас “мальчики” и “девочки”.
— Это никак не было связано с возрастом.
— Нет, не связано. Мы с Димой были уже совсем не детского возраста, не говоря уже о Пономареве. Но в то время представления о “неформалах” и молодежи были как бы слиты. “Мальчики и девочки” – это просто те, кто в их глазах действовал несистемным образом, а раз в систему не встроены, значит, “маленькие ещё”.
— А не было ли это своего рода перевернутой иерархией – вот эти уважаемые культурные люди считали, что и внутри сообщества людей, занимавшихся темой репрессий, тоже существуют свои “уважаемые”, “старики” и так далее?
— Такие люди были. Был Солженицын, был Сахаров, но не в группе же? Все мы были причастны к размножению и хранению самиздата, но не были его авторами и не сидели, кроме Паши Кудюкина, но он появился немного позже. Спросите у него, когда именно. Диссидентом «с доперестроечным стажем» среди нас был, пожалуй, Алеша Зверев. Перед каждым “событием” гбшники сажали его в машину и возили по Москве. Человек он был совершенно безобидный, но идейный открытый троцкист. Его не то, что бы арестовывали или вывозили из Москвы, как хиппи, он просто сидел у них в машине. Один раз Алеша нечаянно привел группу интересующихся историей террора и устной историей, эмбриональный семинар будущего “Мемориала”, которым я пару лет занималась потом уже в Обществе, такую группу, которая уже не вмещалась в нашу квартиру, прямо к агенту домой. Тот поставил магнитофончик и записывал нас. Я это видела, но не обращала внимания. Никаких последствий, впрочем, это не имело. Время уже было другое.
Появление Александра Лавута и Арсения Рогинского – они пришли с нами знакомится – это уже после первого политического митинга, 25-го июня. На нем были переданы Афанасьеву подписи, собранные по всей стране. Я должна была их пересчитать. Так что все листки прошли через мои руки. Это было целое дело, я не решалась на примерный подсчет, старалась учесть все точно, сбивалась, начинала сначала. У меня есть фотография одного такого такого листа с подписями. Наверное, в Мемориале их нет: они ведь были переданы в ЦК КПСС. Мы искали по публикациям в том числе в Огоньке людей и “места”, куда можно послать листы для сбора подписей, один человек в Рязани или Брянске получал, размножал, собирал по знакомым и сослуживцам и присылал нам. То есть мы посылали и знакомым и незнакомым через издания, где шли тогда в первой половине 1988 г. “антисталинские” публикации. Ну и раздавали, где только могли. А иногда приезжали гонцы с подписными листами. Запомнилась пачка листов с подписями от бронетанковой академии. Трудно вообразить сейчас, чтоб армейские проявляли такую самостоятельность. Пока они на службе. Отставники очень умнеют. Вместе с подписными листами пошли и письма, и материалы от людей, которые сами пережили террор и заключение или их близкие погибли.
— Не помните ли вы, сколько тогда было собрано подписей?
— Очень было много. 25-30 подписей на листе в среднем и несколько огромных папок. Больше 50 тысяч точно. Может быть, тысяч 60. В мае собирали с огромной скоростью на Пушке: дело шло к XIX-й партконференции, атмосфера перестроечная, 88-й год. Там очень много собирали. 14-го ноября будет 30 лет с момента первого такого выхода для сбора подписей..
— Как в то время был устроен такой публичный выход на улицу?
— Тогда выходили ровно как сейчас: через 3 минуты всех вязали. Был еще в этой группе такой Михаил Коваленко, юрист. Когда вышли первый раз к театру Вахтангова, это были Юра Скубко, Виктор Кузин, Юра Самодуров, Дима Леонов… Может быть еще Пономарев, я точно не помню. А Михаил Коваленко и, по-моему, Лена Жемкова наблюдали за тем, как все будет происходить. И Коваленко проводил двух человек в штатском, которых он физиономически вычислил, проводил их после задержания всей команды до Лубянки. Он за ними следил, а не они за ним.
Несколько раз еще выходили на улицу – их всегда вскоре забирали. Один раз я была таким наблюдателем, меня тоже забрали на Цветном бульваре – это было очень смешно. Милиционер не знал, что делать с этими людьми. Чистыми, приличными, вежливыми и даже как бы не нарушающими уже существовавшие тогда правила. Они были много либеральней нынешних. Потом я показала документ: “Член комитета литераторов”. “Ах, литератор?! Напишете что-нибудь? В комедию вставите? Щелкоперы…”. Очень был смешной разговор, когда-то я помнила его целиком. О Бухарине говорили, он что-то прочитал о Бухарине и знал, что вдова его жива. Я не соглашалась писать объяснений, а требовала бумагу писать жалобу прокурору Москвы на незаконное задержание… “Ну, что ж сразу жалобу!”. Потом появилось мурло, товарищ из органов, он собственно и велел задерживать. “Вот хочет писать прокурору”, – сказал майор мурлу. Он хотел с этим всем более ли менее разделаться без последствий. Хотел даже что-то понять. Нас тогда, по-моему, в итоге просто отпустили. Но собирать подписи в 87-м было невозможно: зима, народ пугается, непонятно, о чем речь. В нашей группе был Гена Демин, он умер в 2014 г. театровед, театральный критик. Он, по-моему, потом в оргкомитет по созданию Мемориала входил – он стал нас распихивать по театрам, где можно было собирать подписи до и после спектаклей.
Пьеса “Четыре допроса”, товстоноговская постановка. Шла она в театре им. Станиславского. “В основу пьесы лег случай, рассказанный автору старой большевичкой из поселка Кратово. Она была арестована и доставлена на допросы”. По ее рассказу сделана пьеса, там играют всего два актера. Я смотрела спектакль, а потом мы все это с подписями проделывали. Для меня это памятно одним моментом: когда погас свет, прожектор потихоньку загорелся – появился большой плакат с Иосифом Виссарионовичем. Примерно, как у Михалкова в “Утомленных солнцем”. Я при Сталине сознательно не жила, была совсем маленькой. Портреты его видела, в песочнице проводила политинформацию, говорила “теперь нужно говорить не честное ленинское и честное сталинское, а только “честное ленинское”. Но, когда появились эти усы и спрятанная в них улыбочка – не знаю, как объяснить – что-то внутри дрогнуло. Видимо, это то, что происходит с людьми, когда они “зиги” кидают – какое-то странное обаяние, оно быстро прошло, я отрефлектировала его в ту же секунду. Но это было.
— В зале никто не встал?
— Нет, ну это 87-88-й год уже, это уже никак, пьеса антисталинская, народ туда пошел соответствующий. И я туда пришла собирать подписи, и еще специально осмотрелась в фойе, чтобы удобно там их собирать. И, тем не менее, такое странное чувство. Сколько раз я видела нечто подобное, когда какой-нибудь Ельцин приходит к работницам птицефабрики, они его окружают, и у всех на лицах идиотские улыбки. Что это такое? Что это за сияние власти? Я видела такие вещи своими глазами: когда среди людей обычных появляется человек, заряженный социальными ожиданиями, тот, на кого все смотрят – он немножко светится. В телевизоре и кино это не видно, видно только в реальном пространстве.
— А среди этих первых людей, основателей “Мемориала”, кто-нибудь “светился”?
— Нет, это были лидеры, но они не были заряжены интересом тысяч или даже миллионов людей. Многие артисты совершенно не “сияют”, хотя им все время аплодируют – у них ничего этого нет. Насколько это субъективно – не могу вам ответить, это мое собственное наблюдение. Часто светился Вячеслав Всеволодович Иванов почему-то.
— Кем были остальные участники группы?
— Зверев по профессии “троцкист”, кажется был филолог. Скубко был востоковед, африканист, Кузин – юрист, Леонов – математик, Самодуров – как вы знаете, геолог-минеролог, Жемкова в то время училась в пищевом институте, но как математик. Михаил Коваленко – юрист. Была еще такая Марина Морозова – выпускница кафедры структурной лингвистики, и, попозже появились пара Олег Орлов и Таня Касаткина – тимирязевские биологи. Ирину Щербакову вы знаете, она филолог-германист, у нее было совершенно самостоятельное “происхождение”, она занималась сбором лагерных свидетельств к тому времени уже более десяти лет. Совершенно самостоятельно, ни с кем не кооперируясь. Занималась устной историей и записью свидетельств. Мы с ней учились, кажется, на одном курсе, но знакома я с ней была скорее через мою мать, потому что Ира была ее соавтором по переводам с немецкого. Володя Лысенко был преподавателем всяких идеологических дисциплин, т.е. имел философское образование и был доцентом МАИ. Был еще Валерий Фадеев – кажется, он где-то до сих пор функционирует в общественном пространстве. Но не пересекались.
Вернусь еще на полшага назад – к геолого-минералогическому музею. Самодуров устраивал вахты за сохранение этого университетского музея на Охотном ряду. Дима ему помогал, хотя к геологии не имел никакого отношения. Это было своего рода тренировкой, причем прямо напротив Кремля. Опыта выйти и стать с плакатом, обращаясь к людям, никто не имел, за исключением так называемых “отказников”, тех, кому не разрешали уехать в Израиль. Поэтому вахте по поводу музея одни прохожие кричали: “Езжайте в свой Израиль!”, другие сочувствовали желанию уехать. Поскольку тогда началось “брожение масс”, тотчас немедленно было издано постановление Моссовета об уличных акциях. Оно еще было ничего себе, с тех пор было только устрожение. До того формальных ограничений не было – просто никто никуда не выходил, знали, чем кончится. Я на это постановление разозлилась, написала даже его разбор, который вышел где-то в самиздате, под именем Инны Брагинской, может быть в экземплярах 25-ти. Дальше мы должны были встречаться с прокурорами и обсуждать наши протесты по поводу этих норм. В ведомственном институте прокуратуры. Простите, правильного названия не помню. Прокуроры не пришли. Зато там я в первый раз увидела Сергея Адамовича Ковалева, который совсем недавно был освобожден и выглядел как человек физического труда. Получилось так, что там собрались только разнородные неформалы, которые делились друг с другом своими идеями, а прокуроры сбежали. Но среди пришедших туда людей был будущий судья Конституционного суда Аметистов. Это поразительно, но он горячо одобрил мой самодеятельный “юридический” анализ постановления о митингах и демонстрациях. Позже он принимал какое-то участие в мемориальских делах.
— В какой мере тогда “Мемориал” был вовлечен в политику?
— У нас так устроено, что всякое стремление к свободе и самостоятельности воспринимается как выступление против власти и, следовательно, политика. В то же время, я помню слова Афанасьева: “Мемориал” нам нужен, они пригодятся нам и приводные ремни для улицы”. То есть, он смотрел на дело прагматично: “несистемных” надо придерживать, чтобы они не делали, что им вздумается, но в нашей борьбе за изменение строя, необратимость перемен, понадобится привлечь на нашу сторону массы – и “Мемориал” нам в этом пригодится.
Был такой секретарь ЦК, Вадим Медведев – по его запискам видно, что он пристальнейшим образом следил за всеми событиями вокруг “Мемориала”. “Как это для нас? Не против ли это нас?”, – то есть, воспринимал “Мемориал” как политических противников. Не нужно вам объяснять, что понятие “правозащита” у нас не приживается. Правозащитники для большинства “либерасты”. И Дмитрий Леонов, создавая Правозащитный центр, в общем, не нашел понимания правозащиты, которая не интересуется, “кто прав, кто виноват” – а интересуется такой специфической дистиллированной вещью, как права человека. Даже в “Мемориале” не очень понимали. Мне кажется, что и Ковалев. А уж он этому отдал много чего. Но я помню его телевизионные выступления в 93-м году о “целесообразности” расстрела парламента, “если не мы их, то они нас” и т.д. Такую риторику я могу представить себе в разных устах, но не в устах же правозащитника! “Мемориал” мог бы быть вне политики, но слишком много людей боялись противостояния. Именно страх политики бросал в сторону лояльности власти, а это уже политика. Конечно, под “политикой” молчаливо понимали и понимают противостояние власти, а подчинение ей и сотрудничество “политикой” не именуется, что нонсенс , конечно.
В значительной мере опасались политики, а потому и правозащитной деятельности люди из Общества репрессированных. Я не знаю, будет ли когда-то написана история этого Общества. Это очень болезненная, жуткая тема. Люди из правозащитного центра или из историко-просветительского общества и люди из Общества репрессированных были очень разными, разных пород. Перенесшие лагеря, тюрьмы и ссылки воспринимали все весьма болезненно. Они были, как правило, и очень советские. Они хотели, чтоб их признали “хорошими” те самые инстанции, которые до этого их давили. Хотели памятник у кремлевской стены. Так же, как иные, вернувшись из лагеря, тут же шли восстанавливаться в партию. Хотели единства с тем режимом, который их и родителей их погубил, считали это для себя гарантией и признанием заслуг. Хотя, конечно, я тут говорю не обо всех, но о большинстве. Были там замечательные, все понимавшие люди – как правило, такие люди были “контриками” изначально. Столкновение с теми, ради кого мы все затевали, было очень болезненно. Мы занимались памятью о жертвах, но эти-то люди были живые. Им нужен был не памятник, а понимание, забота, уважение, чтобы разделяли их взгляды. А как их разделить, если у тебя другие?
Дети репрессированных – это вообще особое дело. Эти люди еще не ушли в небытие, сроки человеческой жизни не такие уж маленькие. “Дети”, на самом деле часто старики, подходившие ко мне поставить подпись, начинали плакать. Было видно, что они возвращаются в свое детство, у них отключалось какое-либо взрослое знание того, что происходило в то время. С ними тогда случилось ужасное, невыносимое и по сей день не осмысленное: “папу уводят, что это, почему”? То непонимание, которое было в 12 лет, возвращалось в тот момент, когда человек стоял напротив меня. Дети, у которых увели и убили родителей, так никогда и не смогли переплавить это во взрослый опыт, осмыслить. Какие-либо дискуссии, обсуждения, обобщения были невозможны. Была в то время попытка открыть дискуссионный клуб, где бы участвовали и Общество репрессированных, и будущий “Мемориал”. Не вышло. “Всё об этом знаем мы, мы сами это пережили. Это наша история. Что вы нам рассказываете?”. Свой опыт, страшный, гибельный, перекрывал для них все прочее. Конечно Ирина Щербакова умела разговаривать, умела спросить так, чтобы не травмировать, не задеть, но чтоб человек действительно рассказал, а не заплакал – и выложил то, о чем он сам никогда не вспоминал. Обойти страхи, снять какие-то вещи – она мастер этого дела. Но вот так открыто дискутировать с ними не получалось, они смотрели на молодых людей, и не понимали, зачем мы здесь. Ни о какой “Инициативной группе” они не имели ни малейшего представления. Эти люди были младше их на десятки лет, с другим опытом, с другими интересами и ценностями.
Обществом репрессированных пытались манипулировать спецслужбы. Им было необходимо разделять, приближая к себе наиболее лояльных. Чтобы думали о льготах, о пенсиях, и ни в коем случае не обсуждали тему “только Сталин ответственен за репрессии – или Ленин тоже?” “Нужна ли люстрация?”. Эта тема была очень болезненна, до тех пор, пока коммунистическая партия была у власти, и все события, начиная с 1917-го года, были очень скользким делом. Совершенно справедливо как-то сказал Солоухин: “Вы неправильно пишите “репрессии сталинского времени” – репрессии начались сразу”. И даже если крестьянство было уничтожено при Сталине – план коллективизации был еще ленинским. И дворянство, и заложники – все это. Борьба за историю немедленно приобретала у нас политический характер. История, политика, правозащита – все вместе и одновременно. И кроме Объединения репрессированных при Мемориале, была в пику ему создана Ассоциация репрессированных во главе с довольно страшным человеком Нумеровым. Я, признаюсь, всю эту тяжелую часть помню плоховато.
— А внутри самой Инициативной группы было разделение на тех, кто скорее хотел “договариваться”, ходить в ЦК, и тех кто был более радикальным и уличным?
– Не то, что бы “уличным” – но разделение было, да. Скубко и Кузин были радикалами, которые затем вошли в ДС (“Демократический Союз”) к Новодворской. Иногда к ним и Дима Леонов примыкал. А Пономарев и Самодуров предпочитали привлекать побольше людей, которые затем пройдут в “кабинеты”, зарегистрируют Общество. Стремились к легализации и признанию властями. Нынешний Пономарев на того не очень похож, он иногда говорит теперь прямо-таки то, что я тогда ему, случалось, говорила, а он протестовал и возмущался. Например, когда я спросила его с вызовом, конечно: “Так что же? Цель по-твоему оправдывает средства?” Мне кажется, он не опознав цитаты, энергично подтвердил: “Конечно, оправдывает”. Думаю, он удивится, если ему это теперь напомнить.
— Почему, в конечном итоге, Самодуров отошел от работы еще до регистрации “Мемориала”?
— Он очень много делал для Мемориала и для всего этого. Посвящал себя целиком, как впрочем и другие. Он целиком принадлежал делу, но и считал, что дело принадлежало ему. Бесконечно возникали конфликты внутри группы. Он “придерживал информацию”, а кто владеет информацией – владеет властью. Не допускал других к СМИ, не допускал к контактам со “знатью”. Он чувствовал себя лидером, в то время как все остальные – его “кнехты”. Противоречия здесь были – и не то, что бы они разрешились – просто сама группа стала сильно разрастаться. Пришло много народу, и споры изначальных лидеров были смягчены и размыты появлением большого количества новых людей. Среди новых людей появились новые центры притяжения, иные авторитеты, например, Рогинский. Рогинский привел своих людей, Даниэля, Охотина. А Самодуров не мог смириться с новой расстановкой сил и приоритетов. Первоначальный состав Инициативной группы, одного из учредителей Общества Мемориал, почти не сохранился в Обществе. От людей активно действовавших с осени 1987- до осени 1988 года сейчас в Мемориале Лена Жемкова, Ян Рачинский, Олег Орлов, Таня Касаткина, Ира Щербакова, Александр Даниэль, Арсений Рогинский. Ну, и Сергей Адамович. Кажется, это все. Из тех, кто вышел первый раз собирать подписи, ни одного. Лена, правда, была тогда наблюдателем. Такая смена всегда происходит. Каждый этап требует своих героев.
— А вам самой в то время какой путь казался правильным?
— Это не математическая задачка с одним каким-то ответом, это реальные события, которые происходили день за днем. Одни компромиссы казались мне допустимыми, другие нет. Мы с мужем голосовали иногда по-разному. Помню, какой-то человек из райкома партии района Академической – Профсоюзной, Брячихин? курировавший неформалов, через кого-то нас попросил: “не выходите, пожалуйста, на улицу 5-го декабря”. “Почему вы просите?”. “Понимаете, Горбачев встречается с Рейганом. Нужно, чтобы не было поводов для конфликта”. Мы чешем репу – вдруг оказывается, что эти несколько “неформалов” и мировая политика – совсем рядом. Они там должны о каких-то космических вооружениях договариваться, а мы им можем помешать. Такая связность мира выстроилась, совершенно для нас неожиданная. Мы подумали: “ну ладно, пусть они договорятся”. Пропустили это 5-е число. Ничего, конечно, не помогло – Горбачев из этого Рейкьявика убежал, как ошпаренный. Наш выход вряд ли содействовал бы ему или помешал бы. Чем можно жертвовать и для чего? Это был вопрос каждого дня. Я помню свой разговор с Анатолием Жигулиным, он говорил: “Ну, собирать сведения обо всех – это невозможно. Надо, знаете, как в армии – начиная с капитана”. Меня это дико бесило, потому что я видела тут стремление держаться официоза, скрыть масштабы террора и распространение на все слои народа – на сторожей и мелких служащих, рабочих депо и бухгалтеров. Дескать, это были какие-то личные счеты Сталина со своими оппонентами, и он допустил “перегибы”. Ранжирование важности смертей по чинам – это был компромисс, который я не могла терпеть.
В конце концов нам разрешили первый политический митинг в 88-м году, потому что Лысенко – единственный коммунист в нашей компании, основатель Демократической платформы, договорился с райкомом на Речном вокзале. Какая-то мера компромисса и постепенность движения было необходимым. А Лера Новодворская как была впереди и вне мира, так там и осталась со своим требованием к этому миру, чтоб он правильно себя вел. Какую позицию занимала я? Не знаю, об этом лучше спросить других.
Меня делегировали в жюри конкурса памятников в 1989 г.- анализировать, писать заключения о конкурсных проектах, я написала по результатам статью, которая, как мне рассказали, входит в университетские программы по культурологии на тему “места памяти”.
Входила я в совет НИЦ Мемориала и пару лет организовывала исторический семинар. Меня интересовала научная работа на иных основаниях, чем это было в официальной среде, как сочетать платный и волонтерский труд, профессиональный и не вполне профессиональный. Пока я была в совете НИЦ Мемориала, такая работа не была налажена гармонично. Как сложилось дальше, не могу судить. Очевидно, что очень многое делается, пишется, публикуется, изучается, что делается это хорошо и во благо. Создана большая библиотека.
Ушла же я, кажется, в 1992 г. вот почему. Возглавившие Мемориал с уходом многих “отцов основателей” люди с диссидентским опытом не имели пристрастия и вкуса к демократической процедуре. В подполье живут не по законам демократического сообщества, а по законам семьи. Я входила в выборный орган, мои и моих коллег полномочия истекли, а перевыборное собрание и не думали проводить. Я шумела, что мы узурпаторы, что наш мандат истек, что надо отчитаться и произвести выборы… Арсений Рогинский несколько раз отговаривался тем, что есть дела поважнее или что нет помещения. Но в целом мои коллеги не понимали, зачем надо проводить выборы, когда мы тут в своей компании… Помещения для пары международных конференций нашлись, вот только для перевыборов никак. Саня Даниэль, когда, наконец, нашли время и место провести конференцию для перевыборов разных коллегий и советов предложил сначала проголосовать за состав совета или коллегии, а потом прочитать отчетный доклад. Ну, что поделаешь, он в комсомоле никогда не был и не знал процедур. Диссидентские кружки принимали решения не голосованием. Так что я была тем поручиком, который один шагает в ногу.
Конечно, Мемориал остается дня меня чем-то важным и существенной частью не только моей жизни четверть века тому назад, я и сейчас слежу за происходящим, в чем-то посильно участвую, с Мемориалом сотрудничают мои студенты. Читая историю отечественного антиковедения, я неизбежно накладываю этот узор на общую историю советского периода.