В 1825 году, в связи с 50-летием битвы при Банкер-Хилл – одного из сражений Американской войны за независимость – Массачусетское историческое общество решило собрать воспоминания ветеранов. Полученный результат более чем разочаровал специально созданную комиссию историков. Она сочла собранные мемуары исторически бесполезными и охарактеризовала большинство из них как «несостоятельную и полностью ложную смесь плохой стариковской памяти и нездоровых выдумок». Вердикт историков был однозначен:

«Они (ветераны – А. П.) настолько привыкли рассказывать свои поражающие воображение односельчан истории в стиле дедушкиных сказок, что уже не могут отличить того, что видели и делали, от того, что они прочитали, услышали или увидели во сне»Цит. по: Peter Novick, The Holocaust in American Life. Boston. New York: Mariner Books, 2000. p. 351..

Конечно же, ученые лучше знали, что именно произошло при Банкер-Хилл. И их, во всяком случае, в 1825 году, не интересовало: почему «полностью ложные» рассказы приобрели вид именно такой, а не иной, лжи? За 50 прошедших от дня битвы лет память о ней ее непосредственных участников неизбежно адаптировалась к ожиданиям и предпочтениям аудитории (реальной или воображаемой). Совпадали ли «дедушкины сказки» в исполнении различных ветеранов во всех деталях или они все-таки рознились? И, если они совпадали, несмотря на отсутствие личных контактов между воспроизводившими их людьми, что вызвало такой эффект? Все эти интереснейшие вопросы остались за бортом отчета комиссии Массачусетского исторического общества.

Историки до сих пор нередко предпочитают официальные документы (как якобы более объективные и достоверные) личным воспоминаниям. Такой подход, в частности, демонстрирует Владимир Вятрович в своих публикациях по истории Украинской Повстанческой Армии. Критики его построений справедливо обратили внимание на то, что почти беспредельное доверие автора к документам ОУН и УПА соседствует с практически полным игнорированием личных свидетельств, в частности, польских и еврейских. Позволю себе привести длинную цитату из рецензии польского историка Анджея Зембы, недавно появившейся в журнале «Аб империо»:

«Рассуждая на уровне учебника о ненадежности человеческой памяти и зависимости личных воспоминаний от памяти коллективной, Вятрович пытается удалить из поля зрения наиболее опасную для его исторической фикции группу источников, ведь индивидуальные свидетельства важны, прежде всего, для оценки количественных данных о масштабах геноцида. Семейная память, фиксирующая имена, возраст, дату и обстоятельства смерти близких, незаменима при отсутствии официальных статистических источников… Работа Владислава и Евы Семашко, которую Вятрович не признает, является наилучшим доказательством научной приемлемости такого рода источников. Методика этих историков базируется на верификации суммарных данных о количестве убитых поляков конкретными личными данными, собранными в семьях. Такой подход позволил им сократить общую цифру погибших до 133 тысяч, из которых около 60 тысяч погибли на Волыни. На сегодняшний день это фактически единственно возможный метод исследования… Подсчеты Семашко необходимо признать, независимо от того, нравятся они кому-то или нет»Анджей Земба, Мифологизированная «война», Ab Imperio, 2012, № 1.

Установить точное число жертв Волынской резни действительно сложно. Вероятно, серьезную помощь в этом могло бы оказать согласие украинских властей на проведение эксгумаций на территории Волынской области. Однако, методика Семашко фактически ничего не «верифицирует», она принимает на веру семейные истории. И двухтомник «Геноцид польского населения Волыни, исполненный украинскими националистами. 1939-1945», и Анджей Земба фактически постулируют презумпцию доверия к памяти выживших поляков.

Любопытно, что фактически аналогичный тезис – только по отношению к воспоминаниям евреев, переживших Холокост, – был наиболее четко сформулирован Яном Томашем Гроссом в его «Соседях» (подробнее о текстах Гросса и их польской рецепции см.: здесь). Гросс прямо постулировал «аффирмативное» отношение к мемуарам выживших в Холокосте исходя из исключительности самого переживания этих людей.

Гросса в его работе об убийстве в Едвабно не интересовали обстоятельства появления принимаемых им на веру личных свидетельств, их зависимость от места и времени их написания. То, что память каждого человека о прошлом неодинакова в разные периоды его жизни и изменяется в зависимости от обстоятельств, во время которых происходит процесс «вспоминания» (выступления в суде, интервью для СМИ, личный дневник)- это подтверждают, как исторические примеры, – можно вспомнить различные версии воспоминаний о Бабьем Яре Дины ПроничевойСм. попытку анализа этих разночтений в: Karel C. Berkhoff, Dina Pronicheva`s Story of Surviving the Babi Yar Massacre: German, Jewish, Soviet, Russian, and Ukrainian Records, в кн.: The Shoah in Ukraine: History, Testimony, Memorialization / Ed. by Ray Brandon, Wendy Lower. Indiana University Press, 2008. Pp. 291-317., так и личный опыт.

Постулат принятия на веру свидетельств выживших стал едва ли не главной мишенью для критиков Гросса. Стремясь представить «Соседей» не научной, а публицистической книжкой, критики, как правило, не задавались вопросом: каким образом публицистическая природа публикации или уточнение разнообразных деталей произошедшего в Едвабно отменяет или преуменьшает сам факт убийства группой поляков своих еврейских соседей?

Однако, сейчас я хочу, прежде всего, обратить внимание на то, что в польской научной и публичной дискуссии о памяти Второй мировой войны типологически сходные (если не идентичные) подходы Гросса и Семашко оцениваются диаметрально противоположно. Читатели, восторженно принимающие работу Семашко – с её очевидным акцентом на мучениях и жертвах поляков – как правило, пребывают в гораздо меньшем восторге по поводу книг Гросса. Хотя в обоих случаях предложена простая вещь: первенство голоса жертв! Только в одном случае речь идет о жертвах польских, а в другом – о еврейских. При этом, и Гросс, и Семашко фактически отказываются от серьезной исторической контекстуализации наблюдений и выводов выживших. Семашко на более чем двух тысячах страниц своего двухтомника приводит данные о польских жертвах, почерпнутые от уцелевших на Волыни. Гросс пишет свое «историческое моралите» (определение Александра Смоляра) в блестящей эссеистической манере. Это очень разные книги – и по объему, и по стилю, и по мировоззрению авторов. Однако предлагаемый ими способ прочтения воспоминаний выживших позволяет сравнить если не сами работы, то их восприятие в Польше.

Мне кажется, что внимательное прочтение польской дискуссии и о Едвабне, и о Волыни неизбежно ставит вопрос о их соотношениях (сразу отмечу, что я далек от одностороннего вывода некоторых украинских авторов о том, что, мол, едва ли не вся дискуссия о Волыни – это антиукраинский ответ на тяжелый для польского сознания вопрос об ответственности за Едвабне). Возникает и еще более очевидный вопрос: почему мы-историки и мы-читатели так охотно доверяем одним источникам и практически не обращаем внимания на другие, почему с одними источниками мы сразу чувствуем родство или даже тождество, а другие вызывают раздражение и даже отторжение?

И, наконец, возможна ли в современном мире некая идеальная непротиворечивая история и одна правда?

В этом контексте я хотел бы привести цитату из книги одного из крупнейших современных польских писателей Ярослава Марка Рымкевича, названной, следом за «детскими» произведениями Роберта Шуманна, «Kinderszenen». Для понимания цитаты (но отнюдь не для принижения писательского таланта автора) важно упомянуть, что Рымкевич имеет в современной Польше репутацию «поэта правицы», перед последними президентскими выборами он выступил с поэтическим посланием к Ярославу Качинскому и в книге, которую я буду цитировать, он стремится обосновать значимость (величие) Варшавского восстания 1944 года (которое он пережил 8-летним ребенком) как самого важного события польской истории.

Размышляя о разночтениях в польских воспоминаниях о восстании Рымкевич пишет:

«Правда о Варшавском восстании присутствует во всех этих версиях. Их хаотичное, неясное, запутанное, поспешное, темное содержание – и есть правда Восстания, поскольку именно в тысячах таких вот именно хаотичных, неясных, запутанных и поспешных версиях присутствует, дает о себе знать, показывает себя жизнь тех, кто был тогда в Варшаве, кто пережил Восстание… а ведь нет ничего более важного, нет более важной правды, чем правда жизни, которая неизбежно состоит из множества полуправд, четвертьправд, из кусочков разных правд, из их элементов, а также из многих других правд, которые вообще не являются правдой – или являются ей, но только в определенном смысле… Все воспоминания – с методологической точки зрения – в равной степени хороши и правдивы, поскольку они рассказывают о том, что видели и что пережили люди, их записавшие – т.е., они говорят нам о правде их жизни, которая является правдой Восстания»Jarosław Marek Rymkiewicz, Kinderszenen. Warszawa: Sic!, 2008. S. 35–36..

Разночтения, как и совпадения в воспоминаниях, даже если они ошибочны в деталях, важны для историка как свидетельство эпохи (и описываемой, и той, когда создавался соответствующий текст). Сопоставление воспоминаний и их «правд» далеко не всегда можно (и нужно) сводить к некой единой правде. Тем более, что мифотворчество (недостоверность), избирательность, предвзятость – естественны для человеческого восприятия. И для реконструкции прошлого во всей его сложности именно они важны и ценны. Отдаю себе отчет, что такое утверждение вплотную приближается к неприемлемому для меня тотальному релятивизму. Однако именно на этой, такой тонкой и хрупкой грани, именно в этой опасной близости к своей противоположности, и рождаются наиболее глубокие и волнующие интерпретации.

По теме:

Мы советуем
23 июля 2012