В 1965 году американский студент Джеймс Коллинз приехал в Москву по программе обмена, чтобы учиться на историческом факультете МГУ. Вскоре он был вынужден уехать, но вернулся в 1970-х и работал в американском посольстве. Позднее он стал послом США в России и занимал эту должность в 1997–2001 годах. Вся жизнь Коллинза оказалась связана с Советским Союзом и с Россией, а дипломатический статус позволял ему наблюдать за жизнью нашего общества с близкого расстояния, но в то же время извне.
Мы попросили Коллинза рассказать о том, какой ему предстала Москва 1960-х, о советском черном рынке, роли КГБ в повседневной жизни советских студентов, об их отношении к однокашнику-американцу, о спешном отъезде под угрозой преследования со стороны спецслужб, а также о том, какие черты советского общества проявляются в российском до сих пор.
— Господин посол, расскажите пожалуйста, как Вы оказались в Москве в 1965 году? Что это была за обменная программа?
— Это была программа для аспирантов, которым оставалось только дописать диссертацию. Я как раз завершил свою программу обучения и работал над диссертацией о Петре Первом, о реформе государственного управления, которую он провел на региональном уровне — губернской реформе 1708 года. Я сделал все кроме того, чтобы дописать диссертацию. Потом я перешел на дипломатическую службу и в итоге так ее и не закончил.
В Москве я работал в архивах. Я был приписан к историческому факультету МГУ, который тогда располагался в самом центре. Это была очень интересная программа, и она была доступна совсем небольшому числу американцев. Я думаю, нас было шестнадцать участников в Москве и четыре или пять — в Ленинграде. И мы все были очень необычными персонажами.
— Не сомневаюсь. А когда началась эта программа? В 1950-х?
— Она была создана в рамках Двустороннего культурного соглашения, подписанного, если не ошибаюсь, в 1959. Благодаря этому соглашению происходил обмен выставками, действовали программы академического обмена для профессоров, исследователей и для аспирантов (таких, как я). Были и другие разнообразные инициативы — это рамочное соглашение регулировало все формы культурного, научного и образовательного обмена между Советским Союзом и Соединенными Штатами с 1959 по 1991 годы.
— В Москве Вы работали только в архивах и библиотеках или посещали какие-то занятия вместе с другими участниками программы и советскими студентами?
— Я ходил на лекции, предполагалось, что я сделаю на факультете doklad по теме моего исследования. Я изучал русский язык — занятия по русскому для иностранцев были важной частью учебной программы факультета, потому что кроме нас, было много студентов из других республик. Для нас организовывались поездки и экскурсии через инотдел. Но большую часть времени мы жили в общежитии. Vysotnoye zdanie, zona V, Shest’sot vocem’oi nomer. Это этаж филологического факультета, где жили и русские, и зарубежные студенты. В целом, наша жизнь мало отличалась от жизни наших соседей — никаких особенных привилегий или чего-то в этом духе. Разве что наши комнаты были чуть лучше, и у нас было больше свободных денег.
— Вам удалось подружиться с коллегами, соседями по общежитию?
— В основном, наша жизнь проходила внутри университета. Иногда мы ходили в гости, или к нам приходили. С пирогами или выпивкой. У нас было несколько друзей. Немного: в основном, люди не очень понимали, как с нами общаться — американцы были редкостью.
С некоторыми соседями мы познакомились ближе. Я помню пару, которая жила рядом с нами. Они оканчивали университет и должны были поехать на свою первую работу в Томск. У них была маленькая дочка, и мы все (моя жена, я и еще двое или трое студентов) помогали им собираться на поезд. Это была целая двухдневная операция — организовать семье с ребенком переезд из общежития. Но если для нас это было приключением, то для других студентов, которым тоже предстояло уехать по распределению, это была обычная часть жизни.
С другой стороны, многие приходили к нам просто поговорить. Поэтому мы постоянно общались с русскими студентами. Люди заглядывали к нам, и многих мы видели лишь раз. Иногда мы обедали в столовой, иногда готовили у себя, и к концу первого месяца мы стали частью повседневности общежития.
— Когда я читал книгу Вашей жены, НаомиCollins Naomi F. Through Dark Days and White Nights. Four Decades Observing a Changing Russia: Impressions and Reflections. Washington DC, 2007., больше всего меня поразила история с парнем, у которого была пластинка Дилана.
— Пластинка Дилана? Да. Однажды в нашу дверь постучал парень и представился «Чарли». Его настоящее имя было Селиванов, но он представился «Чарли». И Чарли сказал: «У меня есть пластинка, но я ее не понимаю. Вы могли бы помочь разобрать слова?» Он неплохо знал английский, но понимать Боба Дилана — не так просто. Мы встречались еще несколько раз, он принес проигрыватель и пластинку, мы сели и записали для него слова песен Боба Дилана. Я не понимал, зачем ему это, но потом он пришел с гитарой и губной гармошкой, совсем как Дилан — он стал Диланом. Он перевел его песни на русский, пел их и даже стал немного известен. Он рассказыал, что исполнял самую известную песню того времени Blowin’ in the Wind на комсомольском собрании.
Он был очень интересный парень. Кажется, его мама была карельской финкой, а отец — русский. И он каким-то образом поддерживал связи с Финляндией. Мы дружили с ним все время, пока были в Москве. Я встретил его снова в 1992 или в 1993 году. Он стал директором музея народного искусства в Москве.
— Насколько я знаю, советские граждане, особенно молодежь, очень интересовались жизнью в Америке.
— Да, это так. Меня (и Наоми, думаю, тоже) удивляло, что знания наших русских друзей о жизни, как правило, были очень специализированными. А мы разбирались во многих вещах, просто потому что сталкивались с ними. Например, мы разбирались в медицине. Нас спрашивали: «У вас есть медицинское образование?». Нет, но это — часть того опыта, который мы приобрели к нашим годам. Я вырос на ферме, и поэтому могу починить все что угодно. Так что я стал электриком на нашем этаже. Когда выключалось электричество, я его чинил.
— Это часто происходило?
— Той зимой две или три недели была очень холодная погода, и в общежитии тоже было холодно. Поэтому люди покупали и подключали электрообогреватели, а проводка не была на это рассчитана. И когда все включали свои обогреватели, пробки выбивало, предохранители сгорали, и свет на этаже выключался. Я выяснил, где находится рубильник, как работают предохранители, и включал свет обратно.
А из-за другой вещи, которую я сделал, dezhurnye, думаю, должны были прийти в ужас, потому что когда мы с женой приехали… Вы знаете, как выглядит общежитие МГУ изнутри?
— Нет, я ни разу там не был.
— Дверь из коридора ведет в маленькую прихожую, оттуда по одну руку туалет, по другую — душевая, а дальше — две комнаты, и в каждой по кровати. Мы с женой решили, что поставим обе кровати в одну комнату, а вторую будем использовать как кабинет. Проблема была в том, что кровать нельзя было вынести из комнаты — двери слишком маленькие. Не проблема! Я привез с собой инструменты — немного, пару отверток и кое-что еще — разобрал кровать, вынес ее и собрал в другой комнате. Слухи об этом разошлись, и ко мне за инструментами стали приходить люди, с кем я до этого совсем не был знаком. Мне кажется, после этого по всему общежитию студенты стали разбирать и переносить кровати, что наверняка было против всех правил. И почти всем приходилось показывать, как это делать. Они не были знакомы с инструментами, ничего не умели. Мне это казалось удивительным, поскольку я вырос с этим знанием.
И еще. Мы полностью полагались на общественный транспорт. У нас не было машины, поэтому мы ездили автобусами и метро. Система общественного транспорта была очень хорошая — мы могли доехать в любое нужное нам место. Но нужно было выучить культуру пользования транспортом. Я не знаю, как сейчас, я давно не ездил на автобусах, но тогда проезд стоил пять копеек, и пятикопеечных монеток никогда не хватало. В итоге ты садишься в автобус, а у тебя только пятнадцати- или двадцатикопеечные монетки. Тогда ты говоришь «Ne brosaite,» платишь двадцать копеек, и собираешь пятнадцать с остальных пассажировВ начале 1960-х в советском транспорте была введена новая система оплаты проезда, в какой-то мере, «анонсирующая» принципы общественной жизни при коммунизме, скорое строительство которого было объявлено Никитой Хрущевым на XXII съезде КПСС. Деньги за билет опускались в специальный ящик, по-сле чего можно было оторвать необходимое количество билетов от рулона. Получить сдачу из этого «ав-томата» было нельзя, поэтому кому-то из пассажиров порой приходилось покупать несколько билетов, собирая оплату с других участников поездки. Безбилетному проезду противостояла бдительность других пассажиров и совесть — «лучший контроллер». (Прим. ред.). Все в автобусе постоянно меняют деньги. Это — часть культуры, все это понимают. Все играют по правилам, все берут билеты — система основана на доверии. И по сути дела, все были вовлечены в общение с другими пассажирами. Это было внешнее проявление целой системы отношений.
Я не знаю, сохранилось ли это сейчас. Но тогда это был единственно возможный способ оплаты, потому что мелочи постоянно не хватало. Десятирублевой купюрой фактически нельзя было расплатиться. Нужно было идти в банк или в книжный магазин — только там можно было разменять десятку на рубли и мелочь. Наша стипендия была двести рублей в месяц — огромные деньги. Наши русские друзья по университету получали тридцать пять, и этого едва хватало на еду.
— Что еще поражало вас в советской жизни?
— Что меня действительно удивляло… Советская «машина пропаганды» создавала для американцев и для всего остального мира образ советских людей — очень серьезных, убежденных, полностью принимающих идеологию. А наши ровесники в университете были шестидесятниками. Их отличало поразительное это чувство досады от того, что с ними общаются как с детьми, что им не доверяют. Не явно, но они спрашивали: «Почему нам нельзя этого читать? Почему нам нельзя путешествовать за границу? Почему они не доверяют нам?» И другое: «Почему нам постоянно говорят, какие мы уязвимые? Мы только что победили во Второй мировой войне,» — а дело было через двадцать лет после войны, — «Мы победили Гитлера — почему с нами обращаются так, будто мы не можем себя защитить?» Мне кажется, эти идеи были распространены среди моих советских ровесников. А старшие, те, кто управлял страной, просто не понимали, что молодежь считает важным что-то совсем другое.
Это не были диссиденты — те, кто бросает вызов системе. Они верили в то, в стране происходят великие вещи, строится что-то важное. Но им было обидно, что им не доверяют. Мне кажется, это повлияло на элиту поколения. Ведь это — поколение Горбачева.
— По Вашим ощущениям, 1965 год — это была еще Оттепель? Люди вокруг еще верили в возможную либерализацию, в продолжение реформ? Или уже начался застой?
— Я не думаю, что это был застой — всего год прошел после отставки Хрущева. Но советская система работала в полную силу. Я был очень впечатлен: в 1965 году вам вообще было неоткуда узнать, что Хрущев когда-либо существовал. В Москве только две вещи можно было назвать памятником Хрущеву. Первый — прямо перед университетом. Не помню название улицы, главная улица рядом с МГУ. Там были магазины и Kukuruznaya, где были все виды продуктов из кукурузы. Мне кажется, это был живой памятник, какого ни у кого не было. Имеется в виду магазин «Кукуруза» на Ленинском проспекте, в котором продавались различные товары, сделанные из кукурузы. (Прим. ред.)
А второй — если бы вы пришли в букинистический магазин, то не нашли бы никаких книг Хрущева на полках. Но если зайти в подсобные помещения, там были огромные стопки книг: речи Хрущева, Хрущев то, Хрущев сё. Их нельзя было выставить, но продавцы не знали, что с ними делать. В каталоге Ленинской библиотеки я не помню ни одной карточки, ни одной ссылки на Хрущева. В этом они были очень эффективны.
Когда мы были в Москве, Брежнев был у власти первый год, и у всех было четкое ощущение того, что сумасбродства больше не будет, что сейчас мы займемся делом, и все будет под контролем. Никакой больше чуши со всей этой кукурузой! В каком-то смысле, мы оказались в Москве в то время, когда стало чувствоваться закручивание гаек. Началось дело Синявского и Даниэля, — хотя, казалось бы, такие процессы остались в прошлом. Но это не воспринималось болезненно. Такие проявления власти представлялись необходимыми для обеспечения дисциплины. Ощущения застоя не было — оно пришло позднее, когда Брежнев подольше пробыл у власти. Но уже было ясное ощущение, что все, что стало открыто, закроется снова.
— Расскажите, как вы узнали о деле Синявского и Даниэля? Ведь события, связанные с ним, напрямую коснулись Вас?
— Эти события связаны с демонстрацией против ареста Синявского и Даниэля. Все было очень серьезно, потому что демонстрацияДемонстрация в поддержку арестованных осенью 1965 года писателей Андрея Синявского и Юлия Дани-эля, известная также как «Митинг гласности» была организована 5 декабря 1965 года на Пушкинской пло-щади в Москве. На митинге, помимо требований гласности судебного процесса, впервые прозвучал ло-зунг, ставший одним из символов диссидентского движения: «Уважайте Конституцию — основной закон Союза ССР». (Прим. ред.) проходила на Пушкинской площади, в ней принимало участие много людей, в том числе студенты. И в тот вечер общежитие закрыли — там искали людей, участвовавших в демонстрации. Для нас это было испытанием. У нас до этого не было опыта столкновения с тем, как работает КГБ: колотят в двери, приказывают выйти из комнат и так далее. Мы уже были снаружи, когда все началосьВ тот день супруги Коллинзы поздно возвращались из гостей и когда пришли в общежитие, «проверка» уже началась. (Collins N.F. Op. cit. P. 45), и когда мы открыли дверь в наш блок, кто-то сказал им: «Не трогайте их — это американцы».
Все это было достаточно мерзко. Все были напуганы, никто не знал, что именно происходит, но с самого начала было понятно, в чем причина. Серьезной проблемой было то, что в здании Университета, в том числе на нашем этаже, жило некоторое количество людей, с ним не связанных: матери или другие родственники. И они до смерти боялись, что если это обнаружится, быть беде. Одну девушку — кажется, чью-то сестру — мы некоторое время прятали в своей комнате. Такие происшествия дают понимание вещей, которого нет у американцев. У нас не принято, что группа парней может прийти, выключить лифты, перекрыть пожарные лестницы, и по сути начать обыск, вытаскивая из комнат тех, к кому есть вопросы. Это очень эффективный способ запугатьО событиях в МГУ после Митинга гласности <a href=”old.memo.ru/history/diss/books/5dec/”;> см. также</a>.
— С делом Синявского и Даниэля, как правило, связывают зарождение политического самиздата в СССР. Читали ли Вы во время Вашей стажировки неподцензурные издания?
— Я знал, что есть samizdat и что-то подобное, но все-таки это в основном началось позднее — когда мы уже уехали. Зато мы могли достать любые журналы и книги в посольстве, взять их почитать и передать кому-то. Это и был наш самиздат — Life Magazine и тому подобное. И мы делали это — интерес ко всему американскому был огромный. Это были запретные материалы, поэтому люди очень интересовались ими.
— Сталкивались ли вы с черным рынком в СССР, с фарцовкой?
— Да, всегда находился кто-то, кто хотел купить мои джинсы или что-то еще. Мы никогда в этом не участвовали, но это было всегда рядом. Это была рыночная система в обществе дефицита, где никто не уверен, что может достать что-либо. Но меня интересовал не черный рынок, когда люди покупают твои джинсы, а развитая система, благодаря которой любая семья обеспечивала доступ к необходимым вещам: еде, сигаретам, чему угодно. И пока мы жили в России, я понял одно: деньги не имеют к этому отношения. То есть они нужны тебе, но во многих случаях важны не они. Важен доступ к товарам и услугам. Семьи создавали невероятные схемы, основанные на отношениях между людьми и на различных обменах, чтобы обеспечить доступ к необходимым товарам. Только так все и работало.
Я помню, конечно, и другую сторону этого. Если у тебя есть дача или друзья в деревне, то осенью, когда созреет картошка, ты едешь за город. На машине, на автобусе, на поезде — не важно. Все это делали и все привозили еду из деревни. Но в свою очередь, обычно из города брали с собой вещи, к которым был доступ. И происходил обмен. Эта частично, но не полностью монетизированная система, удовлетворявшая потребности людей, существовала до самого конца Советского Союза и даже в девяностых.
— Даже сейчас в некоторых случаях лучше иметь не деньги, а друзей, которые…
— Да. Но сейчас, если у тебя есть деньги, ты сможешь получить все, что угодно. А тогда, даже если они у тебя были, но ты не был знаком с нужным человеком, деньги не помогли бы.
Я помню, как, когда работал в посольстве в начале 1970-х, мы с моим другом поехали в автосервис. Мы оставили машину — нужно было поменять масло — а когда вернулись за ключами, мой друг попросил поменять дворники. Тогда сотрудник открыл ящик своего стола — он был полон денег — принял оплату, вернул ключи, а потом повернулся, открыл стенной сейф и достал оттуда пару дворников. Это давало возможность понять, что действительно ценно. Все это понимали. И мне кажется, это было символом тех проблем, с которыми сталкивалось почти все. У большинства людей денег было немного, но они были. Но выбор в магазинах, как правило, был невелик. И если ты хотел достать что-то важное, ты нуждался в связях.
— Некоторые исследователи пишут, что середина 1960-х стала неким рубежом в самосознании советской интеллигенции. С этого времени проявляется интерес к дореволюционной культуре, к церкви, к религии. Заметили ли Вы этот поворот во время Вашего первого визита в СССР?
— Мы бывали на церковных службах. Что бросалось в глаза, — прихожанами в основном были женщины возраста моей бабушки и дети младше семи лет, которых приводили в церковь babushki. Так было в середине шестидесятых, так было в семидесятых, так было в восьмидесятых и девяностых. Поэтому утверждение, что церковь и религия были искоренены в СССР, совсем не соответствует истине. Церковь выживала, она продолжала существовать. Религия была частью культуры, глубоко укорененной в структуре семьи.
О шестидесятых нужно сказать еще вот что. В то время ношение крестика или признание, что ты христианин, было знаком протеста. Вполне диссидентским поступком. Это казалось нам очень интересным и удивительным, потому что у нас в стране все было совсем по-другому.
Когда Советский Союз закончился, церковь вернулась, и ее положение было официально восстановлено. Тогда произошло две вещи. Во-первых, были восстановлены институты: открылись церкви, возобновилось церковное образование, вернулись монахи и монахини. Присутствие церкви быстро расширялось по всей стране.
Во-вторых, множество людей (о конкретных цифрах можно спорить, но не более 25 процентов населения) стали регулярно ходить в церковь. Еще большее число россиян крестились или называли себя христианами. Хотя многие остались neveroyushchii, почти все были согласны с тем, что быть православным — часть русской идентичности. В этом смысле, сама культура переопределялась. Вы, наверное, помните, как в 1991 году, в канун Нового года, россиянам объявили, что все, что они делали последние 75 лет, было неправильным, было поиском ложного бога, и только теперь они становятся настоящими русскими. И все будет normal’no.
Конечно, это породило вопросы: «Что все это значит? Кто мы на самом деле? Что нам делать?» И одним из ответов было: «Мы верующие. Православные». Это была возможность самоопределения для огромной части населения. Для тех, кто говорил: «У меня нет опоры. Мне нет места в этом мире, в этой системе». Церковь росла. Не так сильно, если говорить о постоянных прихожанах, но, как мне кажется, понимание себя как христиан, как православных и в то же время как русских стало важным для очень многих. Для огромного числа людей, особенно старшего поколения и особенно в деревнях, это стало восстановлением собственной подлинности. Тем, что они долгое время старались найти и удержать — образом жизни, который вновь стал правильным.
— Если бы я казался в Москве середины 1960-х, куда бы Вы посоветовали мне сходить?
— Я бы посоветовал все самые обычные места. Кремль в то время был открыт как музей. Я бы посоветовал театры — Большой и Консерваторию. Съездить в такие городки как Владимир, Суздаль или в Абрамцево, Загорск (так тогда назывался Сергиев Посад). Посетить какой-нибудь dom–muzei… Есть масса мест, которые были бы отмечены в плане вашей поездки, если бы вы приехали как турист. Вас бы препоручили Интуристу. Поселили в одну из их гостиниц, и организовали поездки по всем этим местам. Еще вам показали бы метро, может быть, свозили на ВДНХ, которая в то время действительно впечатляла.
Мы все это тоже посещали. Но, в отличие от обычных туристов, мы ходили вместе с другими студентами или сами по себе в местные stolovaya, pel’menaya или cheburechnaya. Попасть в рестораны было сложно. Почти все они работали при гостиницах, и когда бы вы ни пришли, обычно вам говорили «Mest nyet». Даже если ресторан почти пуст. Было ощущение, что они работают на черный рынок, сбывая продукты с заднего входа, вместо того, чтобы обслуживать посетителей. Но были некоторые исключения.
Ресторанов, которые мы как студенты могли себе позволить, было два. Один — на втором этаже гостиницы «Москва», с окнами на Манеж. Там была очень хорошая еда, невысокие цены, и вы всегда могли туда попасть. Второй — это «Метрополь». Он был дороже, но там тоже были места. А из национальных ресторанов (ведь в Москве был ресторан кухни каждой советской республики, и они до сих пор есть) мы ходили в «Арагви» — грузинское заведение прямо на Пушкинской. Туда тоже всегда можно было попасть, и там была прекрасная кухня.
— Мы привыкли говорить о кафе и ресторанах как о местах, где люди не только едят, но и общаются. Насколько свободным было общение в московских пельменных и чебуречных?
— Да, люди там общались. Все предполагали, что существует слежка. Так ли это было или нет, я не знаю. Безусловно, мы подозревали, что наши комнаты прослушиваются. Поэтому я никогда не вел откровенных разговоров о чем-либо важном или неоднозначном в комнате. Всегда — где-то на улице. Даже в ресторанах обычно предпочитали не касаться неоднозначных тем. Знаете, нам было нечего скрывать, мы ничем опасным не занимались. Но наши русские друзья были осторожны. Если мы хотели поговорить, то выходили из здания и бродили вокруг университета, даже если было минус десять. Это была данность. Сотрудники госбезопасности появлялись всегда, если много людей собирались для чего-то менее банального, чем футбольный матч. Пасхальная служба, какое-то спонтанное мероприятие в университете — там всегда были люди из КГБ. Как правило, они были хорошо заметны.
К нам точно был приставлен один человек, который где-то через полгода признался, что ему было предписано следить за нами и отчитываться. Он сказал, что для него это была вынужденная плата за возможность остаться в университете. Эта система была реальной: слежка за людьми, стремление не допустить неконтролируемые события и так далее. Это было существенным в шестидесятые и семидесятые, когда мы были в СССР. В восьмидесятых, когда я вернулся, этого стало меньше. И заметно меньше — в начале девяностых.
И еще, тогда мы были действительно лишены сколько-нибудь серьезной связи с остальным миром, если не считать посольство. За весь год обучения мы всего раз позвонили в Соединенные Штаты. Как это было: ты должен прийти в здание Центральной почты и Телеграфа на улице Горького (сейчас это Тверская), заказать звонок, и примерно через две недели подходило забронированное время пятнадцатиминутного звонка. Он стоил недорого, но другого пути не было. Мы не могли сделать международный звонок из университета, мобильных телефонов тогда не существовало. А письма, которые мы получали, всегда были вскрыты.
— То, что вы были вынуждены уехать в 1966, как-то связано с госбезопасностью?
— Не то чтобы мы были вынуждены уехать. Мы могли оставаться, и мы хотели остаться, но в посольстве решили, что нам стоит вернуться. Дело было в одном парне — из тех, кто все время к нам заглядывал. Как-то он зашел, представился, мы немного поговорили. Он был химик. После того как он ушел, я его не видел. И однажды он пришел еще раз, очень возбужденный, и сказал: «Я хочу узнать, как попросить убежище». Я ответил ему: «Слушай, я не тот человек, с кем надо об этом говорить. Я не знаю. Прости, я ничем не могу помочь». И он ушел.
Где-то через месяц мне звонят из Посольства и говорят: «Один человек бежал из страны, он спрыгнул за борт корабля на Филиппинах, и, придя в американское посольство, отрекомендовался твоим именем». Несомненно, это был тот парень. На основании этого в Посольстве посчитали, что если власти решат что-то предпринять, я буду слишком уязвим, и мне сказали, что нужно уехать. Мне дали понять, что они организуют возвращение так, что власти не будут знать ничего, пока я не окажусь в самолете. Так я и улетел. Оглядываясь назад, я не уверен, что поступать так было разумно. Но, так как на этом настаивало посольство, я согласился. К тому же, все происходило на фоне двух прошлогодних происшествий с американскими гражданами, у которых действительно возникли проблемы с властями. Одного из них, профессора Колумбийского университета, арестовали и продержали в тюрьме больше месяца. Они не хотели рисковать. Поэтому мы уехали. Никаких действий против нас в Москве не предпринималось, но в посольстве опасались, что произойти может всякое.
Автор и редакция выражают благодарность директору Института Кеннана Мэттью Рожанскому, организовавшему эту встречу; Уолтеру Кунклу — за помощь в расшифровке интервью, а также Константину Хухлаеву и Марии Косаревой — за предоставленные фотографии.