“В лагере было очень тяжело. Очень. Работа, мало еды. Вскоре я заболела, нужен был доктор. И надо же такому случиться — доктор пришел! Но это был доктор Менгеле”.
Наверное над этим нельзя смеяться, но что делать, если вам уже смешно? Документальный фильм Ферл Перштейн готовит пути к отступлению и вышучивает стыд обратно из подсознания.
“Последний смех” (в русском прокате, которого никогда не будет, было бы что-то вроде “Кто смеется последним”) анализирует возможность посмеяться над “предельными вопросами” — в анонсе фильма заявлен Холокост, однако на самом деле речь идёт и о более экстремальных вещах, вроде глубоких рассуждений Луи Си Кея о педофилии. Можем ли мы позволить себе смех по отношению к событиям, степень экзистенциального ужаса от которых настоятельно призывает нас замолчать и склонить голову? Клод Ланцман в своем 9-с-половиной часовом блокбастере “Шоа” в таких случаях включал тишину вместо музыки, Шаламов писал, что “Колыма и Освенцим” не будут предметом для комедии “… и через тысячу лет”. В это же время где-то на другом конце Земли комик Джерри Льюис готовился снимать “День, когда клоун плакал” — фарс про клоуна, детей и Освенцим.
О Холокосте первыми шутили сами нацисты. “Arbeit macht frei” на воротах Освенцима — мрачная шутка, парафраз средневекового “Городской воздух делает свободным”. От надписи на воротах — длинная история нацистского макабра — шутливые обращения охранников к обреченным (отсюда “This Way for the Gas, Ladies and Gentlemen” Боровского) оркестры, играющие веселую музыку во время казней. Эти шутки сейчас никому не кажутся смешными. Но значит ли это, что мы готовы признать наличие и смешных шуток на ту же тему?
“Для меня никогда не было проблемой посмеяться над нацистами”, – рассказывает комик Мел Брукс, периодически поднося расческу к носу и выбрасывая вверх свободную руку. Гитлер как дурная пародия на Чаплина существовал все 30-е годы, пока, наконец, сам Чаплин не сыграл дурную пародию на Гитлера в “Великом диктаторе”. Сложности начинаются в тот момент, когда шутки затрагивают истории не палачей, а жертв. Это сложные, опасные шутки. Выиграть с ними почти невозможно, проиграть — легче легкого. “Попробуйте пошутить про Холокост во время выступления. Ни у кого не будет секса после свидания на этом шоу”, — упражняется Джефф Росс.
Пусть так, но как тогда быть с теми, кому смешно — вдруг они смеются не над тем, чем нужно? Над нами, а не вместе с нами? В фильме режиссер показывает ролики с шутками по заданной теме выжившей в Освенциме женщине, которая озабоченно вертит головой от экрана к камере, периодически повторяя: “Это несмешно”. Сцена, конечно, задумана как комическая. Может быть, мы не можем позволить себе смеяться над Холокостом, но сможем сделать это, глядя на то, как кто-то не смеется вместе с нами?
Одна из говорящих голов в фильме — израильский писатель Этгар Керет. В “Трубах”, его первой книге, есть рассказ о парне, которого сирена в память о Катастрофе спасает от избиения в школьном дворе. Ребята-арсы готовы побить заморыша-одноклассника за то, что он “заложил” их школьной администрации. Ежегодная сирена в День памяти, останавливающая жизнь во всем Израиле на одну минуту, заставляет хулиганов застыть в стойке “смирно”. Тем временем главный герой успевает убежать (“я шел домой, обходя на улице людей, застывших, словно восковые фигуры, и сирена защищала меня своим щитом”). Этой истории нет в фильме, потому что рассказ Керета вовсе не смешной. Что в ней есть — и что есть в фильме — так это сочетание высокого и низкого, в лучших традициях хэппенинга безымянных российских бомжей как-то пожаривших яичницу на вечном огне.
Страшная история, попадая в нужную голову, превращается в идеальный контрапункт, точку отсчета для остроты, проходной шутки (или философской медитации). Комика характеризует качество шутки, а не выбор темы.
Историю о Менгеле пересказывает освобожденная из Освенцима Рене Файрстоун. “Доктор” осмотрел ее горло и, походя, дал рекомендацию: “Если переживете войну — удалите гланды, они у вас слишком большие”. “Я подумала, что он сумасшедший или полный идиот. Только позже мне пришло в голову, что это просто смешно”. В известной формуле “трагедия плюс время равняются комедии” нас интересует это бесконечно откладываемое “позже”. Когда уже можно будет смеяться? Наступит ли этот момент при нашей жизни или жить в это прекрасное время…? “И через тысячу лет”, — говорит Шаламов. Пристыженный Джерри Льюис прячет в несгораемый сейф единственную копию своего проклятого фильма. Ланцман молчит. Кстати,
“Когда пришли за интровертами — я молчал, потому что я интроверт”.