Любовь Борусяк. Интервью с Владимиром Долгим-Рапопортом

28 ноября 2014

В 2009 г. журналист и преподаватель ВШЭ Любовь Борусяк подготовила цикл биографических интервью для сайта polit.ru. Их героями стали ученые, деятели культуры, общественные деятели, определившие облик эпохи. Архив видео polit.ru в настоящее время частично недоступен, по любезному согласию этого сайта «Уроки истории» перепечатывает у себя некоторые из стенограмм и размещает видео этих бесед.

Первая из публикаций на «УИ» – разговор с Владимиром Микуловичем Долгим-Рапопортом, человеком с более чем нестандартной, необыкновенной судьбой. Философ по образованию, выпускник философского факультета Московского университета, где он учился и дружил с Юрием Александровичем Левадой. Потом была работа на строительстве Братской ГЭС и далекая от философии профессия электросварщика. После почти десятилетнего перерыва последовало возвращение в социологию, вслед за этим – должность плотника в Театре Маяковского, потом – учитель истории и, наконец, работа в Сахаровском центре. Этот человек не сделал выдающейся научной или какой-то иной карьеры, но он интересен своей судьбой, в которой сосредоточились многие проблемы эпохи.

Стенограмма видео (источник: Включенное наблюдение за советской системой. Беседа с Владимиром Долгим-Рапопортом // polit.ru)

Л.Б. Владимир Микулович, перечисляя этапы вашей биографии, я ничего существенного не пропустила?

Владимир Долгий-Рапопорт: В общем, почти ничего.

Л.Б.: Давайте тогда начнем с философского факультета. После школы вы почувствовали в себе тягу к философии?

В.Д.: Да, пожалуй. В последние годы школы мне повезло. Была у нас такая замечательная преподавательница – Мария Александровна Шильникова. Ее следует помянуть – чудный литератор, который ставил перед собой только одну задачу, чтобы мы не просто знали литературу, но чтобы мы ее любили. Полюбив эту преподавательницу, мы полюбили литературу. Отсюда у меня возник интерес к Писареву, от Писарева – к революционным демократам, а после революционных демократов возник интерес и к русской философии. Это была одна из причин моего поступления на философский факультет.

Л.Б.: А что в семье? Чем родители занимались, они были гуманитариями?

В.Д.: Нет. Они были советскими и партийными работниками. Отец у меня был членом партии с дореволюционным стажем. Отсюда его двойная фамилия – Долгий-Рапопорт. Долгий – это партийная кличка, доставшаяся в наследство от подполья, а вообще-то фамилия отца Рапопорт. Мама тоже была видным советским партийным работником на Украине. Потом родители переехали в Москву. Я родился в 1929 году.

Л.Б.: Уже здесь в Москве?

В.Д.: Нет, еще на Украине, но через год уже был в Москве. Потом началась война, которая очень резко изменила образ жизни, мой во всяком случае. Я был очень домашним ребенком у обеспеченных родителей, по меркам довоенного времени, разумеется. У меня даже няня была. И вдруг война. В одночасье я оказался без родителей, в эвакуации.

Л.Б.: А почему один, без родителей?

В.Д.: Сначала московские власти эвакуировали всех школьников в Рязанскую область, а потом из Рязанской меня отправили в Чкаловскую (Оренбургскую) область, куда был переведен детский сад Наркомата пищевой промышленности. В нем находилась моя сестра, она была на 10 лет младше меня. Мама, которая занимала какую-то ответственную должность в наркомате, пристроила туда и меня; сама она в это время находилась в Казани. Отец работал где-то в Средней Азии, по-моему, он занимался заготовками мяса для армии.

Л.Б.: Значит, в военные и предвоенные годы ваши родители жили относительно спокойно?

В.Д.: Трудный вопрос, потому что репрессии 1937-го года и других лет прошли мимо моего сознания. Во всяком случае, я тогда не имел представления о них. Я был уверен, что у нас прекрасная страна – будущее всего человечества. Конечно, со всех сторон ее окружают враги, но трудящиеся всего мира мечтают о том счастливом моменте, когда у них установится такая же замечательная жизнь, как у нас.

Л.Б.: В вашей семье тоже были такие, вполне партийные представления?

В.Д.: Это сложнее. На ваш вопрос я не берусь точно ответить, но допускаю, что представления родителей могли быть несколько иными. Например, мой дядя, брат отца был расстрелян – в 1937-м году он занимал пост секретаря обкома на Украине. Отца пронесло только потому, что он в 1930-ые годы работал в Главсевморпути, начальником зимовки на мысе Шмидта, а потом – на острове Врангеля. Кстати, я тоже с ним был там. После возвращения в конце 1937 – начале 1938 года он долго пролежал в больнице, ничем вроде не болея. Не исключено, что это был способ укрыться, спастись от ареста. А там уже Ежов уступил свое место Берии, и началась какая-то маленькая передышка. Возможно, именно это его спасло. То, что все происходящее не могло его не задевать, видно по фотографиям, которые у меня сохранились. Например, я видел фотографию, где снялся весь начальствующий состав Главсевморпути, естественно, среди них и мой отец. На некоторых лицах стоят крестики. О чем это говорит? Это говорит, во-первых, о страхе человека, который ставил эти крестики, а, во-вторых, что очень уж рядом с моим отцом ложились эти крестики. Но о чем размышлял отец наедине с собой, я не знаю.

Л.Б.: Он этим с вами не делился?

В.Д.: Нет, не делился. И никогда в то время никаких сомнений в правильности нашего строя у меня не возникало.

Л.Б.: А в войну, когда вы начали взрослеть, жили уже без родителей?

В.Д.: Во время войны человек предоставлен самому себе. Тем более, когда началась война, мне было всего 12 лет, и жил я при детском саде. Только в 1943 году, в 14 лет я вернулся домой. В годы эвакуации меня воспитывала среда. Поймите, я оказался в селе Стрюково Чкаловской области, где был только спиртзавод, и мне предстояло научиться отстаивать свою самость. Причем, представьте себе, до недавнего времени я был тихим домашним мальчиком. Очень недружелюбно встречала нас среда. Может быть, в каких-то других местах к эвакуированным относились иначе. Но я спрашивал свою супругу – она тоже была в эвакуации в разных местах, – так вот, отношение повсюду было враждебным. Особенно по отношению к москвичам: не такие, как все, избалованные и так далее.

Л.Б.: То есть уже тогда отношение к жителям Москвы было таким, как и сейчас?

В.Д.: Да. У меня не было в то время глубоких социологических обобщений, просто надо было выживать. Воспитывал меня там один юноша, ему было 14 лет, звали его, кажется, Володя Цюрих. В детском саду работала его мама, но жили они в другом месте. Когда мы встретились, он был уже зрелым мальчиком, на два года старше меня. Володя прочитал рассказ Джека Лондона «Мексиканец» и воспитывал меня на примере его героев. Короче говоря, я стал немножко уличным человеком.

Потом, когда я уже вернулся в Москву, я встретился и подружился с Алексеем Тениковымбудущим студентом философского факультета и будущим моим однокашником. Это был интеллигентный юноша, увлекающийся Писаревым, и в этом смысле он на меня очень сильно повлиял. В Писареве меня, прежде всего, поразила самостоятельность мышления. При всей любви к своей учительнице литературы. Все говорили – «Пушкин, Пушкин…», — я повторял вслед за всеми, ничего особенного при этом не чувствуя. А тут вдруг оказалось, что существует и другая точка зрения. Во мне росла стихийная революционность, если хотите. Я говорил себе: «Сам думай, сам размышляй, твоя оценка вполне может быть нормальной».

Еще один существенный момент из детских лет, который позже оказал влияние на мою жизнь. Сестра отца Берта Яковлевна Рапопорт была старшим помощником капитана дальнего плавания – таких женщин на всю Россию было только три. Она возила зерно в республиканскую Испанию. Что под зерном было, я не знаю.

Л.Б.: Я думаю – оружие.

В.Д.: Конечно. Так вот, она была захвачена франкистами и помещена в концлагерь на Майорке. В моих глазах, да и в глазах всего советского общества, Берта Рапопорт была героиней: комсомолка двадцатых годов, хороший человек, искренний и непосредственный, она жила не карьерой, а боевой деятельностью. Во время войны она еще ходила на судах из Одессы, чудом осталась жива, после того, как ее судно было потоплено, а потом, уже в эвакуации, работала в Каспийском пароходстве. После войны, в 1945-м году, она вернулась в Одессу, а ее квартира оказалась занятой полковником госбезопасности. Тогда она пришла к себе домой с группой моряков, и так состоялось вселение ее в собственную квартиру. Я именно от нее узнал – а позже читал об этом более основательно, – о еврейских погромах в Одессе, когда в конце войны туда начали возвращаться евреи.

Жизнь Берты Яковлевны закончилась довольно печально. После войны она стала диспетчером в порту, пережила борьбу с космополитизмом, наблюдала насильственное выселение из Крыма греков и татар. Причем выселяли, не обращая внимания на то, что многие из них были вполне советскими людьми, членами партии. Это глубоко потрясло сознание Берты, и жизнь ее закончилась в глубоких размышлениях, во всяком случае, мне так казалось.

Но возвращаемся к поступлению на философский факультет. Так вот, в 1947 году я поступаю на философский факультет, а внутри у меня стремления такие же, как у Берты: ездить в Испанию, возить повстанцам оружие. Но, как я тогда понимал, реализовать это можно было, только став разведчиком.

Люба, не делайте больших глаз. Сейчас будет рассказ, который заставит вас сделать их еще больше. Я решил, что мне надо идти в КГБ. Мама моя работала секретарем или заместителем секретаря парткома министерства. Когда я ей высказал свои пожелания, она сказала, что может свести меня с их куратором. Я встретился с этим куратором, рассказал ему о своих интересах. Это был пожилой человек, наверное, фронтовик в прошлом. Как это ни странно, он сказал, что не советует мне. «В нашей работе есть много такого, что может показаться вам тяжелым», – сказал он. Я не очень понял, но тем не менее, спросил, не может ли он мне помочь попасть в Высшую школу МГБ? Он ответил, что этого он не может, но если я захочу, он свяжет меня с «нашими товарищами в университете». И я был сведен с «нашими товарищами в университете», то есть уже с университетским куратором. Короче говоря, с 1948-го по 1953-й год я сотрудничал с КГБ.

Л.Б.: А чем именно вы занимались?

В.Д.: На прямом языке это называется – доносил.

Л.Б.: То есть фактически все годы учебы вы сообщали куда надо о своих однокурсниках?

В.Д.: Да, доносил. Но не на факультете, что меня как-то реабилитирует в собственных глазах. Не на факультете. У меня был одноклассник, Дмитрий Солоницкий, мальчик из привилегированной семьи, не знаю точно, кто были его родители. Жил он в новых сталинских домах на Кутузовском проспекте. И часто он очень резко отзывался о действительности. Он вращался, как я понимаю, в компании «золотой молодежи»: она внутренне была критична, органично, если хотите, критична. Мои беседы с ним я передал. Я не провоцировал его никак на эти разговоры, но передавал то, что слышал. Внутри себя я не видел в этом серьезного криминала, хотя это и не принято было. Я знал, что есть какая-то группа ребят, с которыми он общался. И предполагал, что они могут стать жертвами в руках шпионов.

Я вспоминаю «Судьбу барабанщика» – да простит меня Аркадий Гайдар. Ведь какие там были чекисты, как они вовремя приходят спасать мальчика, героя книги. Вот и я считал, что есть чекисты, которые все знают, во всем разберутся. А эти ребята запутаются, не дай Бог. Они ходили еще в американское посольство, в американском посольстве был тогда какой-то культурный центр. Я не смел туда ходить, а они вроде бы ходили. Для меня Америка была врагом.

Эта группа была арестована, они получили по 25 лет. Сам приговор убеждал меня, что это правильно. Но у меня появился внутри какой-то страх и сомнения в том, прав ли я. С другой стороны, такой приговор не мог возникнуть на пустом месте. Это я так сам себе объяснял. Чтобы с этим закончить, доскажу. В 1953 году меня вызывают на Лубянку и устраивают с ним очную ставку. Уже началась реабилитация, это происходило сразу после смерти Сталина. У Дмитрия, видимо, какие-то авторитетные родители были, поэтому он быстро попал в реабилитацию.

Я думал, там надо будет повторить то, что я писал. Но там не так это происходило. Там не было сказано, что я что-то писал. Меня попросили повторить, о чем он говорил. Я в его присутствии рассказал, что помнил тогда. В частности, то, что он мне дал почитать «Несвоевременные мысли» Горького, книгу, которая произвела на меня впечатление. Я сейчас не смогу точно воспроизвести своего разговора с ним. Но вот об этом я что-то рассказал. Наверное, что-то еще я говорил, но сейчас уже не помню. Его спрашивают, подтверждает ли он мои слова. Он говорит: «Нет, не подтверждаю. Это неправда». – «Разве я говорю неправду?» – обращаюсь я к нему. – «Ты пересказываешь правду, но неправильные выводы делаешь». Вот такой разговор у нас состоялся.

Потом он спросил что-то о моей жене, как я живу. Как-то он мирно ко мне отнесся. Через какое-то время он был реабилитирован. Я с ним больше не встречался. По слухам от общих знакомых я знаю, что он покончил с собой. Причины не знаю. Всего он отсидел четыре года, в 1949-м его арестовали. Вряд ли это было причиной его смерти, но кто знает.

Л.Б.: А во время обучения в университете интересно было философией заниматься?

В.Д.: Да. Хотя в дипломе у меня специальность «философ», у меня в большей степени был историко-социологический интерес, а не к философии как таковой.

Л.Б.: Социологии еще не было, а интерес уже был?

В.Д.: Он выражался в интересе к историческому материализму, историко-партийным проблемам. Я тогда внимательно читал Ленина, не говоря уже про Сталина, находил противоречия. Не у Ленина со Сталиным, я находил противоречия в моем понимании истории партии, в частности, сталинского «Краткого курса». Первое, что вызвало сомнения, как мог Троцкий работать с Лениным, если он был предателем. Но я заглушал в себе эти вопросы тем, что недостаточно знаю. Надо было читать, читать и читать. А на все сомнения был один ответ: «надо доработать», «чего-то я недопонимаю». Но эти вопросы не обсуждались. Те, кто начинал обсуждать эти вопросы, наталкивались на очередного сотрудника. Я не знаю ни одного из моих сокурсников, кто бы делился со мной, и с кем бы я делился своими сомнениями.

Единственно, я Юре Леваде говорю: «Смотри, взял сталинское издание „Основ ленинизма“, и там посвящение Кирову напечатано». На что мне Левада отвечает: «Да ну. Я уверен, что там есть и посвящение Бухарину». Вот это меня очень поразило. Видите, я до сих пор помню. Но обсуждения никакого и никогда не было. Считалось, что как-то бестактно все это обсуждать. По ощущению внутреннему или было просто страшно. Когда я сказал вам, что меня вело туда желание быть революционером до конца, коммунистом до конца, это правда, но не вся. Анализируя прошлое сегодня, я понимаю – это был страх.

Он был. Почему было страшновато? В это время начинается борьба с космополитизмом. У нас были недельные комсомольские собрания. Представляете, собрание шло целую неделю, почти весь рабочий день шло факультетское комсомольское собрание. Обсуждения очередного постановления, на которых были слышны жуткие выступления студентов. Например, выступал студент и говорил: профессор Розенталь, видя, что я русский человек, поставил мне тройку. А вот такому то – называется еврейская фамилия – ни за что пятерку. Вот такие выступления были у студентов философского факультета Московского государственного университета.

Мы на втором курсе были, когда это происходило. Я сидел на этих собраниях с Юрой Левадой. Меня, между прочим, помянули с трибуны за то (учтите, что я в это время уже сотрудничал с органами), что в общежитии над моей койкой висело две фотокарточки – Маркса и Гейне, очень хорошо издававшиеся тогда. В этом зоркие глаза обнаружили элементы еврейского национализма. С трибуны обнаружили. Я потом что-то объяснял, уже не помню. Но я не был перепуган, может быть потому, что я сотрудничал. Вообще все это было смешно.

Л.Б.: Вы чувствовали себя защищенным?

В.Д.: Да. Чувствовал защищенность. В последние годы у нас на факультете читал исторический материализм Чесноков Дмитрий Иванович. В 1952-м году проходит XIX съезд партии, последний при жизни Иосифа Виссарионовича, и избирается новый президиум ЦК КПСС. Какие-то совершенно новые имена появляются – видимо, Сталин готовил чистку старого Политбюро.

Л.Б.: Очередную?

В.Д.: И Дмитрий Иванович Чесноков, доктор философских наук, автор книги «Сталин о государстве» – книга получила Сталинскую премию – вдруг становится членом президиума. А он, еще не будучи членом президиума, читал у нас лекции по историческому материализму. На мой взгляд, очень живо и очень хорошо, я с огромным удовольствием и интересом его слушал. Еще во время учебы на философском факультете меня очень интересовали процессы, которые происходили тогда в странах народной демократии. Тогда они воспринимались с тех позиций, которые официальная идеология проповедовала. Считалось, что это страны, в которых идет построение социализма, в которых идет внутренняя борьба. Вот этот интерес был очень сильным у меня. Но не только у меня.

По-моему, Левада, с которым я все эти годы дружил очень плотно, специально начал изучать китайский язык, чтобы изучать китайскую революции. Это был 1949-й год – победа китайской революции. Он самостоятельно изучил китайский язык настолько, что мог читать газеты. Для этого нужно не то три, не то четыре тысячи иероглифов знать. И диплом он, по-моему, он писал по Китаю. Левада был необыкновенно способный человек. А у меня таких способностей не было – я человек средних способностей, но я тоже писал диплом по странам народной демократии. Названия не помню, но это не так уж важно.

Мы закончили университет в 1952-м году. Из существенных для меня людей в университетские годы были Юрий Левада и Олег Лапшин, фронтовик, майор, политработник в армии, необыкновенно интеллигентный человек. По первому образованию он учитель, до философского факультета окончил педагогический институт. Переводил стихи с английского на русский, что для нас казалось пределом интеллигентности. Любил музыку, был лично знаком с Дмитрием Кабалевским. Это был рыцарь любви. Он любил свою двоюродную сестру, получил отказ. Началась война, и только где-то на пятом курсе университета это кончилось свадьбой. Она ему отказывала, а он был верен ей. На Олега Лапшина все снизу вверх смотрели. Он серьезный был, сосредоточенный, старше нас лет на 10, что существенно было тогда.

Олег Лапшин своим образом действовал на нас, да и относился он к нам (ко мне и Юрию Леваде) очень хорошо. Он говорил нам: «Ребята, какие у вас длинные языки, вы не понимаете, в какое сложное время вы живете». А мы по молодости и по легкомыслию действительно не понимали. Вот как это объяснить? Я не помню, когда он это говорил, начал ли я тогда сотрудничать с органами или нет, просто не помню сейчас. Но я ведь не изменился, когда начал сотрудничать. Я такой же был, как раньше. Как это могло сочетаться одно с другим – вот что интересно, понимаете?

На год моложе нас был Мераб Мамардашвили, с ним вместе учился Алексей Теников, мой бывший соученик и мой друг большой, который тоже потом покончил с собой. Он писал диплом о Писареве, правда, не мог его написать в течение трех лет. Он очень нервный был человек: в детстве пережил авиационную аварию, и стал сильно заикаться. Несмотря на это, он выступал, выходил к доске в школе и, давясь вовсю, говорил. Страшно было смотреть, а он преодолевал себя. В общем, человек он был с характером. После окончания университета он стал работать в издательстве «Наука» в философском отделе и мучился оттого, что ему приходилось всякую дрянь редактировать. И когда я его звал куда-нибудь – а я в то время бывал в разных местах, – он боялся менять судьбу. Это, как мне кажется, его доконало.

Л.Б.: А вы, наоборот, не боялись, и меняли коренным образом не один раз.

В.Д.: Я не боялся. Меня еще во время войны без спроса бросили в другую среду.

В 1952 году я кончаю университет. Надо сказать, что у нас никого из студентов не принимали в члены партии в годы учения – такова была установка Московского горкома партии. Чем это мотивировалось, сейчас не помню. Никого не принимали, даже Лена Карпинского. Мы вместе с ним учились, но я с ним не дружил. Подавая заявление в партию, Лен Карпинский начинал так: «Один мой дядя был арестован в таком-то году, второй мой дядя был арестован в таком-то…» Дальше ему и не надо было продолжать.

Л.Б.: А зачем он так делал?

В.Д.: Не знаю. Знаете, что недооценивается сегодняшними людьми? Вам трудно передать атмосферу сталинизма. А это философский факультет, не политехнический институт. Как передать атмосферу крайней идеологической обработанности людей и атмосферу страха? Вот, смотрите, фронтовики. В комнате общежития, где я жил, много было фронтовиков, студентов философского факультета. Что они рассказывали про фронт? Только о каких-то «фактиках». Ни разу ни один человек никаких обобщений про войну при мне не сделал. Ни разу! Если говорили о том, почему мы победили, то это была только официальная версия. Ни разу никаких обобщений, контрверсий – никогда этого не было. Это меня поражало тогда.

Скажем, Толя Макаров, который был мобилизован в десантные войска, и потерял на войне ногу, он рассказывал, как выбрасывали десанты. Это был такой единственный рассказ. Их быстренько обучали, сажали на транспорт, и майор, здоровенный детина, пинком под зад выталкивал из самолета каждого. Потому что боялись. Но это без осуждения все рассказывалось, а так… со смешком. Такова была степень обработанности нашего сознания, извращенность нашего сознания, темнота наша и страх. Осознанный или неосознанный, но присутствовавший у всех.

Вот, скажем, я ушел в самоволку, когда мы с Левадой проходили лагерные сборы. Леваду не застукали, а меня застукали. Начали обсуждать. Одно спасло. Я там отличился на учениях по взятию «языка». Я был «языком», меня посадили в окопы противника, чтобы взять меня в плен. А того, кто полз взять меня в плен, я сам взял в плен. Так случайно вышло. Это было оценено, как подвиг. Поэтому ко мне проявили снисхождение, но все-таки передали дело в комсомольскую организацию университета. Обсуждается мое дело, комсорг группы, кстати, моя жена. Выступает девочка Люся Смирнова и говорит: «Вот вы считаете, что все это несерьезно. Но мой отец всю войну был военным. И он знает, и я знаю, что это дезертирство. Во время войны даже расстреливали за это. Я требую исключения его из комсомола». А исключение из комсомола влечет за собой исключение из института. Вот такая сознательная девочка, она потом защитила диссертацию «Ленин и музыка» и стала заведующей кабинета Ленина в Кремле. Те, кто не был репрессирован, души у тех репрессировались.

Л.Б.: А как у вас закончилось сотрудничество с органами?

В.Д.: Я расскажу чуть позже1952 год – мы заканчиваем факультет. Заканчивали курс человек 40. Но партийные органы отказывались брать на работу беспартийных, а у нас все беспартийные. Отказывались брать на преподавание основ марксизма-ленинизма, и поэтому после беготни нашего декана Гагарина в ЦК добились огромной аспирантуры. Все почти были приняты в аспирантуру, за исключением тех, на кого падала какая-нибудь тень.

Л.Б.: Это же сколько надо было аспирантских мест на философском факультете иметь?

В.Д.: ДаНо ни одного еврея не приняли. Вот Карл Моисеевич Кантор, он был Сталинским стипендиатом во время учебы, фронтовик, но в аспирантуру он не был принят. Я тоже не был принят в аспирантуру, но тут приехал из Узбекистана директор Хорезмского объединенного педагогического и учительского института. Этот институт находился в городе Ургенче Хорезмской области. Он искал преподавателя философии. Я не помню, кто и как меня с ним свел, но я с ним познакомился, и мне охотно дали туда направление. И там, в Узбекистане, очутился «товарищ Долгий из Москвы» – так меня там называли.

Л.Б.: На самом деле, приятно, наверно, иногда почувствовать себя большим человеком.

В.Д.: Да. Я говорил, что я из Московского университета, а меня переспрашивали: «Из университета марксизма-ленинизма?» 

Л.Б.: И вы учили там философов, воспитывали, так сказать, местные кадры?

В.Д.: Да. И я учил там философов, преподавал студентам диалектический и исторический материализм.

Л.Б.: Это в основном были узбеки? Они русский хорошо знали?

В.Д.: Я преподавал на русском отделении этого института. Нагрузка у меня была маленькая – полставки только.

Л.Б.: И, соответственно, только половина зарплаты?

В.Д.: Да. Но чтобы как-то меня успокоить, мне дали еще заведывание кабинетом марксизма-ленинизма, что совершенно для моей души не предназначено. Я не любил библиотечную и кабинетную работу. Во всяком случае, в то время не любил. Но мне сказали, что это ради денег. Короче, я проработал год, а потом уехал, потому что с меня стали требовать этот кабинет, а я потребовал у них справки, что у меня нет полной нагрузки.

Я вернулся в Москву в 1953-м году. Главным потрясением, которое начало прояснять и очищать мой мозг, была смерть Сталина. В отличие от окружавших меня людей я ее воспринял спокойно почему-то. Мне даже было любопытно, что теперь будет. Какое-то было легкое авантюрное чувство. Интерес к неизбежным переменам ощущался во мне. Не в том смысле, что будет демократия, просто смутное чувство – «что-то будет».

Но перед этим было дело «врачей-убийц», арест врачей, который на меня очень сильно подействовал. Это, если мне память не изменяет, ноябрь-декабрь 52-го года, точно не помню[1]. В связи с врачами-убийцами появляется передовая статья в газете «Правда», написанная явно в сталинском стиле. И примерно такая фраза в ней звучит: «это стало возможным (то есть деятельность этих врачей-убийц) из-за того, что чиновники Министерства государственной безопасности забыли указание товарища Сталина о том, что с успехами социалистического строительства будет происходить дальнейшее обострение классовой борьбы». А я недавно читал студентам исторический материализм, и говорил им об этой формуле товарища Сталина. Я подумал, какой я молодец. Вот чиновники забыли, а я – нет. Правду говорю вам. И вдруг смерть Сталина и реабилитация врачей. Я сразу поверил в реабилитацию. Но это же крах моей идеологии! Хотя это слишком сильно сказано. Конец всяческого сотрудничества с органами – да, но отнюдь не крах коммунистической идеологии. Краха идеологии внутри меня еще не произошло.

Совсем недавно, в 1952-м году, в Хорезме я стал кандидатом в члены партии. Какие мотивы меня туда вели? Это дело моей жизни, это было естественным для меня. Так же, как я шел в ЧК, извините, так я иду и в партию. Карьерный мотив? – Подсознательно он существует, но он загоняется в подсознание, и ты не видишь в этом укора, потому что понимаешь: из кого же должно выбираться руководство, если не из лучших, преданнейших людей. 

Повторюсь, но все-таки скажу. Это извращенность наших душ, извращенность нашего сознания. Что такое «морально»? – Морально все то, что способствует делу строительства коммунизма. Вот распространенное тогда мнение. Не существует тысячелетней морали. Мораль классовая, пролетарская мораль – это мораль, которая служит делу строительства коммунизма. Все морально, что служит делу.

Итак, я приезжаю в Москву после реабилитации врачей, после ареста Берии. Известие об аресте Берии я встретил еще в Ургенче. Меня тогда тревожило, какова теперь будет судьба врачей? Он их выпустил, не посадят ли их обратно?

Немножко еще хочу рассказать. В 1953 году, в январе, как раз под это дело врачей, я полетел в Москву и познакомился с моей нынешней женою. Был старый Новый Год. А перед этим я послушал Дмитрия Ивановича Чеснокова в качестве члена президиума ЦК КПСС на юбилейной сессии Академии наук, посвященной 50-летию создания РСДРП. Это выступление и сегодня представляет интерес. Насколько он был в курсе сталинских планов, я не знаю, но он толковал выступление Сталина на XIX съезде партии. Там есть и коротенькое выступление о том, что буржуазия уронила знамя демократии, мы должны его поднять, борьбу за мир буржуазия уронила, мы должны ее поднять. Чесноков толковал понятие «борьба за мир» и говорил, что у нас существует пацифистское его понимание, а борьба за мир – это борьба за уничтожение империализма. 

Л.Б.: То есть «мы боремся за мир, но готовимся к войне»?

В.Д.: Да, и на полном серьезе это говорилось, по сути, этому была посвящена речь. Я тогда уехал с ощущением, что, возможно, война будет. Позже я уже узнал по документам, что действительно готовилась война.

Л.Б.: С кем?

В.Д.: С американским империализмом. Сталин после этого съезда собирал руководителей стран народной демократии и руководителей крупнейших западных компартий (Мориса Тореза и других). Он говорил о том, что у нас сейчас сложился паритет с Америкой в военном отношении, что мы его в конце концов потеряем, но пока он существует, мы должны уничтожить империализм.

Л.Б.: Как раз атомная бомба появилась.

В.Д.: Да. Атомная уже была, а водородная вот-вот… И Андрей Дмитриевич готовил свой вклад в уничтожение империализма. Я уехал с тревогой, но ничего не имел против уничтожения империализма.

Не смотрите на меня такими глазами. Вы знаете Андрея Дмитриевича Сахарова? Так вот. Андрей Дмитриевич в 1953 году, после смерти Сталина, пишет своей жене: «Умер великий человек». Он – не член партии, он не подвергается идеологической обработке или в меньшей степени подвергается, но тем не менее.

Л.Б.: И что же было дальше?

В.Д.: После «дела врачей» я приезжаю в Москву и ищу работу, но меня нигде на работу не берут. Тогда было в ходу такое определение: «те евреи, которые работают, это хорошие евреи, наши советские трудящиеся. А те, которые ищут работу, – это подозрительные евреи». Я принадлежал к подозрительным евреям. Я звонил в редакции, стал по школам искать работу. Попал в школу: женская школа, женский состав и учителей, и учениц. Вот в этом, простите, малиннике я проработал год и, узнав, что на факультете есть место, от которого все отказываются, пошел и попросил меня вторично распределить.

Мне дали направление. Да, я еще в министерство ходил с бумагой о том, что в Ургенче нет нагрузки, меня направляли в Иваново, в Харьков, но всюду я получал отказ, конечно. Формула, о которой я говорил, действовала. Итак, я получил второе направление – теперь в Якутию. На самом юге Якутии было Пеледуйское арктическое судостроительное училище. Еще точнее, это было направление в политотдел речного флота в Пеледуе. Пока я ехал, меня почему-то обогнал инструктор политотдела, с которым я в Москве беседовал и сказал, чтобы меня там не принимали. Я прилетел в Пеледуй, за тысячи верст, а там в политотдел меня брать отказались. Правда, с ними было согласовано, что я буду работать на полставки в Пеледуйском арктическом училище. А в этом самом училище получилось так. Там курс – это группа, нагрузки никакой. Поэтому я преподавал там русский, литературу, историю партии и что-то еще. Практически все предметы преподавал, немецкий только не взялся преподавать.

Л.Б.: Как вас потом на стройку Братской ГЭС занесло? Территориально вы были уже почти рядом.

В.Д.: Через два года Пеледуйское судостроительное училище закрылось. Это была еще папанинская идея – Главсевморпуть, но на самом деле там условий для этого не было, просто готовили речников. Там меня из кандидатов приняли в члены партии. Когда училище закрылось, я решил, что в Москве мне теперь делать нечего, и я поеду в Братск. Но оказалось, что Якутский обком партии принял постановление, по которому молодых специалистов – членов партии из Якутии не отпускать, нужны специалисты. Значит, я должен оставаться в Пеледуе, а в каком качестве непонятно. Там ремесленное училище открывается, будете его директором, говорят мне. Но сам-то я сам не ремесленник. Да и быть директором я не могу, не чувствую за собой такой способности. Короче, я поехал в Москву и через ЦК добился разрешения ехать на Братскую ГЭС, а по пути я заехал в Братск. 

Л.Б.: Понятно, на комсомольскую стройку.

В.Д.: Нет, она не называлась тогда комсомольской.

Л.Б.: А как же Пахмутова, и ее песни, которые пел Кобзон? И Евтушенко с поэмой «Братская ГЭС»?

В.Д.: Все расскажу, но чуть позже. В ЦК я попал на человека, который курировал Братскую ГЭС. Он сказал мне: «Знаешь что, только что окончилась сессия, здесь еще секретарь обкома, беги скорей в гостиницу, ты его застанешь. Скажи, что я прошу». Я побежал, и секретарь обкома партии мне сказал, чтобы я писал заявление.

Л.Б.: И кем он вас туда взял?

В.Д.: Когда еще до Москвы я заезжал в Братск, пошел я в отдел кадров. «Нам и специалисты не нужны», – сказал мне тогда кадровик. Я пошел жаловаться в партком Братской ГЭС. Секретарь парткома мне говорит, что у них организуется Братский горком партии, и они берут себе людей. Езжайте, поговорите с ними. Я спрашиваю, а они будут отношение к ГЭС иметь? Конечно.

Л.Б.: А вам хотелось на ГЭС?

В.Д.: А мне хотелось на ГЭС. У меня было в жизни два комплекса, в душе они изначально сидели. Я домашний, ничего не умеющий – один комплекс. И второй – я оказался евреем. Непонятно почему, но паспортистка обнаружила, что я еврей. А во время войны евреи все отсиделись в Ташкенте, как известно. И вот это давило меня. Я во время войны подавал заявление в авиационное училище. Туда брали с 14 лет, но я не прошел медкомиссию.

Л.Б.: А на ГЭС вы хотели что-то руками делать?

В.Д.: Да, я давно этого хотел. Мне хотелось заняться чем-то настоящим. Но я боялся этого перехода: я действительно ни черта не умел делать. Поэтому я поехал в горком. Первый секретарь сказал: «Если тебя снимет ЦК с учета, я возьму тебя. Будешь в горкоме штатным лектором». Меня ЦК сняло с учета, я приехал и работал там.

Со мной некому было конкурировать – я считался очень хорошим лектором. Эту работу в горкоме я продолжал до тех пор, пока не грянул XXII съезд партии. Доклад Хрущева и вообще ХХ съезд меня не потряс, я к нему внутренне был готов, как ни странно. Не могу толком объяснить это, но удивления у меня не было. Меня освобождение врачей потрясло, а ХХ съезд – это в той же логике примерно получалось. Я стал внимательно следить за новыми симптомами в нашей жизни, за всем, что укладывалось в это новое направление, – искал, читал, сопоставлял разные материалы. И наряду с другими своими горкомовскими выступлениями я начал готовить лекцию о культе личности. Когда я читал эту лекцию – а она длилась несколько часов, – люди не уходили, они просили меня продолжать. Нужно сказать, что, размышляя об этом историческом периоде, я давал анализ культа не хрущевский, а теоретический.

Л.Б.: То есть вы эти проблемы в теоретическом плане разрабатывали?

В.Д.: Да, я отрицал социализм. Госкапитализм – вот моя характеристика того, что было тогда в России.

Л.Б.: А вы понимали, что ходите по лезвию бритвы?

В.Д.: Да. Но позже я ушел из горкома. Это было спустя какое-то время после снятия Никиты Хрущева, когда в советской идеологии появились новые установки.

Л.Б.: Снятие Хрущева – ведь это 1964-й год, то есть вы в Братске очень долго находились – практически всю оттепель.

В.М.: Да я жил в Братске около десяти лет. Потом ушел из горкома сам, в частности, это было связано с чтением моих лекций о культе личности. Когда я читал, присутствующие обменивались впечатлениями: «Во дает Долгий! Здорово! Интересно, это он от себя или такая установка есть?» И соглашались на том, что установка. А поскольку я уже знал установку в это время, то понимал, что дело рано или поздно кончится скандалом. И я ушел из горкома в бригаду монтажников. Для меня это было второе погружение в совершенно новую социальную среду.

Л.Б.: А вы обучение какое-то прошли?

В.Д.: У меня жена в это время заведовала комбинатом профессионального обучения, это было что-то вроде курсов повышения квалификации. Я там учился на отделении сварщиков. Обучение на этих курсах проходили сварщики, которые хотели повысить свой разряд, или ребята, которые были рабочими, но хотели стать сварщиками. В отличие от меня они прекрасно знали, как нужно держать в руках сварочный аппарат. А я, простите, со всем своим жизненным опытом изучал отвлеченный академический курс «Как стать сварщиком». Там не учили варить. В общем, я пришел в бригаду, имея звание сварщика четвертого разряда. Там, кстати, был один очень любопытный персонаж: рабочий человек, член партии, его по разнарядке избрали на ХХП съезд КПСС. А до того он был запойным пьяницей и лечился.

Л.Б.: Буквально, по Галичу – история Клима Петровича Коломийцева.

В.Д.: Конечно. Съездил на съезд. После этого мужика всюду начали возить, всюду стал он про съезд выступать, ну, и всюду его, естественно, поили. В результате он стал спиваться по новой. Но парень хороший, умный, на самом деле умный. Ко мне он с большим почтением относился: во-первых, потому что я лектор горкомовский, во-вторых, думал, что наверняка я к ним пришел из горкома, чтобы о чем-нибудь написать. В бригаде вообще все объясняли мой переход именно этим. Легенда такая вокруг меня сложилась, почти как у Анатолия Кузнецова.

Л.Б.: Как говорили в советское время, «журналист меняет профессию».

В.Д.: Вот именно. Подтверждение моей сварочной деятельности состоялось так. Однажды вся бригада сидела в теплушке, и кто-то сказал мне: «Володь, поди, завари». А там вертикальный шов был, он гораздо сложнее обычного. Есть еще, правда, потолочный шов, но это уже – предельный уровень. Я заварил. Вышел опытный сварщик, посмотрел мою работу и выдал суждение: «Ну, Володь, ты становишься человеком». Очень эта похвала мне на сердце легла.

Л.Б.: Но вы же не собирались всю жизнь быть сварщиком?

В.Д: Я собирался больше не заниматься идеологическими вещами. Я даже поступил в политехнический институт, хотел стать инженером, но через год бросил учебу. Короче говоря, эта работа не только научила меня варить, но я увидел совсем другую среду, которую не ожидал увидеть. Во всяком случае, она не соответствовала моим первоначальным представлениям.

Бригада, в которую я пришел, называлась бригадой коммунистического труда или боролась за это звание, не важно. А я еще в горкоме заинтересовался этими бригадами коммунистического труда, на наивном каком-то уровне. Представьте себе, как-то все это странным образом тогда сочеталось. В Братске было много энтузиазма, его называли «комсомольской стройкой», и по сути он был ею: туда приезжали молодые рабочие, молодые специалисты-инженеры, проектировщики из Ленинграда, Москвы – со всей страны. Великая стройка, самая крупная в те времена.

Начальником «Братскгэсстроя» был Иван Иванович Наймушин, руководивший до этого строительством Камской ГЭС, которую строили заключенные. Как-то в личной беседе, когда я еще собирался писать о Братске, я спросил его: «Иван Иванович, с кем вам легче работать – с заключенными или со свободными людьми?» Он мне говорит: «Конечно, с заключенными. С ними у меня никаких забот, а тут надо строить дома, платить, кормить, расселять…».

Л.Б.: А почему вы оттуда уехали в Москву? Стройка уже была завершена – или были какие-то другие обстоятельства?

В.Д.: Гидростанцию еще при мне запустили, но уехал я не сразу и не поэтому. Я продолжал работать в бригаде и поражался, что в основе там вовсе не энтузиазм, как мне казалось. Первый вопрос, который новичок задает, придя в бригаду, был такой: «Как закрывают?» Даже не «как зарабатываете?», а именно «как закрывают?» Потом на своем собственном опыте я узнал, что «закрывать» могут как угодно. Никакого коммунистического труда там я не увидел: если есть заработки, то люди работают нормально, с охотой, если плохо «закрывают» – бастуют.

Л.Б.: Там действительно бывали забастовки?

В.Д.: В той бригаде, в которой я работал, не было: наряды всегда закрывали нормально. Но вообще забастовки бывали часто, как ни странно. Причем бастующим очень важно было дать об этом телеграмму в ЦК. Правда, обычно она дальше местного КГБ не уходила. Когда забастовка была более или менее правильно организована, она кончалась успехом, но те, кто ее организовывал, попадали на заметку КГБ.

Потом – уже по своим личным мотивам – я снялся с места и уехал из Братска куда глаза глядят. Глаза мои глядели на восток, на Сахалин, но туда билетов не продавали – закрытая зона. Поэтому, доехав до Хабаровска, я сел в самолет и прилетел в Магадан. Разместился в «транзитке» – бараке, куда селили перелетных граждан с континента и из глубин Колымы. В Магадане я тоже поработал сварщиком: строил в поселке «Стекольном» (70 километров от Магадана) астрономическую лабораторию Академии наук вместе с вербованными рабочими. Вербованных рабочих местные называли «трамбованные», а они местное население – «бендеровцами»: в поселке жили люди, вывезенные с Западной Украины. Я там проработал два месяца. Туда набирали людей из колхозов, которые отродясь больших денег в руках не держали. Как только выдача зарплаты, три дня гуляют – все в стельку лежат. В первый же день, когда я туда приехал и вошел в общежитие, в котором поселился, вбегает парень с топором, кричит: «Зарублю-у-у-у!»

Л.Б.: Белая горячка?

В.Д.: Нет, просто дурь. Третья, новая среда, в которую я погрузился, совсем не напоминала братских рабочих. Там один человек хорошо формулировал суть проблемы: «Мне зарплаты на день хватает, а рубля – на неделю». Представляете, я там ел из литровой стеклянной банки черную икру большой ложкой, а черного хлеба не было.

Л.Б.: Как в фильме «Белое солнце пустыни».

В.Д.: А «бендеровцы» со стекольного завода – у них у всех теплицы, и они выращивают помидоры, которые в Магаданской области стоят огромные деньги. Еще в Пеледуе, кстати, я встретился с репрессированными поволжскими немцами, но они жили на окраине, я не смог с ними основательно пообщаться. Они все там пытались церковь открыть.

Л.Б.: Всего вы там проработали два месяца? А как в Москву вы снова вернулись? И вернулись ли вы в науку после ваших многолетних странствий?

В.Д.: Нет, еще нет. Когда я вернулся из Магадана в Братск, я попал уже в третью бригаду, где никто не знал, что я работал в горкоме, – так, думали, какой то сварщик. И вот там-то я хлебнул настоящего отношения. В качестве испытания послали меня заваривать трубу огромного диаметра. И пока я с ней возился, подставки упали, пробило мне ногу, покалечило палец, в общем, пролежал я в больнице месяц. Никто меня на рентген не посылал, палец сросся неправильно, я не мог наступить на ногу. Меня снова уложили в травматологию, но это только потому, что руководство здравоохранения меня знало как бывшее начальство. В травматологии мне сделали пару операций. А когда я оттуда вышел, открылся в Братске филиал Иркутского политехнического института, директором которого стала жена начальника «Братскгэсстроя» Клавдия Георгиевна Наймушина. Она и пригласила меня туда преподавать философию.

Л.Б.: Круг начал замыкаться.

В.Д.: На этот раз моя философия была диалектическим материализмом, а исторический материализм – это мои лекции о культе личности, которые я бесконечно читал. Преподавал я на вечернем отделении. Там было и дневное, но мне интереснее было читать рабочим, которые действительно азартно учились. В расписании меня ставили последним, и я читал свои лекции даже после того, как институт закрывался. «Читайте, читайте», – просили меня. Девушки из-за позднего времени уходили домой, а молодые ребята оставались.

Л.Б.: Вы снова стали преподавателем, и опять философии. Что же было дальше?

В.Д.: Да, вернулся я к преподаванию, а тут случился ХХШ съезд КПСС. Это был 1966-й год. К нам в институт пришло распоряжение направить в Москву на курсы повышения квалификации преподавателя общественных наук.

Л.Б.: И вас направили на эти курсы?

В.Д.: Отправили. Но до отъезда меня упросили сделать доклад о ХХШ съезде КПСС. Я согласился и непосредственно во время доклада предложил проголосовать против решений съезда. И они проголосовали, я их убедил всех!

Л.Б.: Владимир Микулович, что вы имели против ХХШ съезда? Какие были конкретные возражения?

В.Д.: На ХХШ съезде генеральным секретарем партии стал Брежнев, а Подгорный – членом Политбюро ЦК КПСС. Я говорил: «Посмотрите документы ХХП съезда партии. Кто больше всех хвалил „нашего дорогого Никиту Сергеевича“?!» Я им даже посчитал, сколько раз они это сделали, тот и другой. Больше всех, конечно.

Л.Б.: А зачем вы осуществили эту диверсию?

В.Д.: Это был вопрос совести. Я подумал: сколько я могу крутиться? Поэтому и предложил проголосовать «против». Они проголосовали, а я подумал, возможно, моя судьба сейчас опять поломается. Но никто об этом не узнал.

Л.Б.: Никто не проинформировал, никто не стукнул?

В.Д.: Нет. Предполагаю только, что жена Наймушина все рассказала своему мужу, который ей посоветовал как можно скорее забыть об этом факте. Такой был человек начальник «Братскгэсстроя».

Не могу не рассказать об одном случае, связанном с Иваном Ивановичем Наймушиным. Как-то раз, а я тогда еще лектором в горкоме работал, он говорит мне: «Есть тут у меня запись, я с одним мужиком беседую из-под Братска, хочешь, дам послушать?» И идет на пленке разговор на два голоса, Ивана Ивановича и этого мужика.

Мужик: «Симпатичная у тебе жена, толстая».

Иван Иванович: «Ну, а ты как живешь?»

Мужик: «Да как? Масло покупаем и снова сдаем, а ведь его надо где-то купить, своего-то нету» – и так далее.

Я, говорит Иван Иванович, ставил это Никите Сергеевичу, когда он был в Братске. Ему очень понравилось. А тебе скажу, что это я на оба голоса говорю. Вот какой мужик был! Что это такое, я до сих пор не понимаю.

Л.Б.: В общем, ничего не случилось, и вы благополучно отбыли в Москву?

В.Д.: Ничего не случилось. Приехал в Москву. Левада, когда я с ним встретился, сказал: «Хватит тебе слоняться по миру. В Москве организуется институт Международного рабочего движения, там набирают людей. Иди к Коле Новикову в социологический сектор – он тебя представит дирекции». Коля Новиков действительно представил меня Тимуру Тимофеевичу Тимофееву – он тогда был директором этого института, а его заместителем – Евгений Амбарцумов. Кто там работал? Например, Пиама Гайденко, Виктор Переведенцев, с которым, когда я еще был в Братске, ездил в Новосибирск – я хотел подключиться к новосибирским социологам. Да много еще кто…

Л.Б.: И чем вы занимались в институте, как вы изучали международное рабочее движение?

В.Д.: Международным рабочим движением мы не занимались. Там был отдел социологии, Новиков как раз и был заместителем начальника этого отдела. Рядом с нами работали Леонид Гордон и Эдуард Клопов, авторы замечательных исследований о свободном времени.

Л.Б.: Да классическая для того времени книга. Вы с Юрием Левадой тогда общались?

В.Д.: Да, это было время активного общения с Левадой. В Москве я начал посещать его семинар в Институте конкретных социальных исследований (ИКСИ), а потом, когда их разогнали, семинары продолжались в разных местах, в том числе и у меня на квартире. У меня дома выступал Григорий Соломонович Померанц, с которым, кстати, меня познакомил Левада. Несколько раз на этих семинарах выступал Мераб Мамардашвили, с которым я также познакомился через Леваду. Потом я ходил в фундаментальную библиотеку и там со всеми встречался.

А вскоре грянул август 1968-го года – Чехословакия. Мне звонят из института и говорят, что будет партсобрание. Я пошел, там зачитывают постановление ЦК по поводу ввода войск, я выступил и проголосовал против.

Л.Б.: Кроме вас были такие отщепенцы?

В.Д.: Воздержались два человека – это Эдуард Клопов и Валя Захарова, дочка маршала Советского Союза, начальника Генштаба. Всё. Потом, правда, они отозвали свои голоса, на них начали оказывать давление.

Л.Б.: А что вы сказали?

В.Д.: Я сказал, что ведущие западные компартии осудили ввод войск, что ввод войск – огромная ошибка, и я призываю голосовать против.

Л.Б.: И что с вами после этого было?

В.Д.: Когда я выступал, я был убежден, что по дороге домой меня арестуют, но меня не арестовали. Более того, со мною стали вести беседы, меня пытались воспитывать. Приехал секретарь райкома партии и стал мне объяснять, что он лично сам видел по телевизору склады оружия в Чехословакии. Меня заслушивали на партбюро, там люди сидели очень грамотные. Перед этим заседанием ко мне подошел Мераб Мамардашвили, чтобы меня поддержать. Он не был членом партбюро, и так случилось, что на том «чехословацком» собрании он тоже отсутствовал.

Но до меня еще разбирали «подписантов», которые поставили свои фамилии под письмом, осуждающим арест Синявского и Даниэля. Это были Пиама Гайденко, Юрий Давыдов, Александр Огурцов. Они подписали письмо, и их поступок рассматривали на партсобрании. Я тогда тоже выступил в их защиту, сказал, что они настоящие марксисты, и именно поэтому подписали письмо. Другие, пытаясь их защитить, бормотали привычную полуправду, мол, ошиблись люди. Само собой, сказал свое веское слово и секретарь нашей парторганизации: «Вот все говорят, что они не знали, не понимали, а никто мне не может возразить, что это письмо, которое они подписали, носит антисоветский характер». Цитирую дословно. И, когда прозвучало это слово – «антисоветский», все замерли, втянули головы в плечи. И вдруг голос Мераба: «Почему никто не может возразить? Я возражаю».

«А вы читали это письмо, товарищ Мамардашвили?»

«Нет, конечно, вы же его мне не давали.

Л.Б.: И чем эта история закончилась? Вам пришлось уйти, конечно?

В.Д.: Да. Начались гонения, нужно было уходить. И тут вдруг Станислав Шаталин пригласил Леваду в ЦЭМИ, чтобы он там создал социологическую группу. Левада, переговорив предварительно с Шаталиным, позвал меня с собой, и я ушел из Института международного рабочего движения, что было большим счастьем для моего бывшего директора Тимура Тимофеевича Тимофеева. Так я попал в ЦЭМИ в отдел к Александру Анчишкину. Предполагалось, что у Левады будет собственная группа. Но, когда кто-то об этом узнал – в Президиуме ли ЦК, в академии ли, неизвестно, – то никакой группы создано не было. Мы вдвоем там работали с ним.

Л.Б.: Давайте на сегодня закончим, а о том, что было дальше, поговорим в следующий раз. Спасибо!

[1] Статья «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей» опубликована в «Правде» 13 января 1953 года

Мы советуем
28 ноября 2014