28 августа ушёл из жизни один из столпов «исторического» Мемориала – Сергей Ларьков. В память о нём «Уроки истории» публикуют биографическое интервью, взятое у него незадолго до смерти в рамках семинара «Москва. Места памяти»
Сергей Ларьков – один из главных составителей указателя неопубликованных воспоминаний бывших заключенных, хранящихся в архиве «Мемориала». Благодаря нему многие обратившиеся в «Мемориал» люди смогли найти информацию о сгинувших в советские времена родственниках. Делом его жизни стала также обширнейшая картотека биографий художников, проведших годы своей жизни в лагерях.
Некрологи Сергею Ларькову, написанные Алексеем Макаровым и Алексеем Коротаевым, публиковал официальный сайт «Мемориала».
В интервью, взятом Светланой Шурановой, Сергей Ларьков вспоминает годы своей молодости, прошедшие в Ростокино и Алексеевском студгородке. Читатель найдёт здесь рассказы о кинотеатре в Бабушкине, катке на Петровке, ВДНХ и гостиницах Фестиваля молодёжи и студентов 1957 года, первом спутнике и смерти Сталина.
Сергей Алексеевич, вы родились в каком году?
В 1939-м в городе Москве.
И ваши родители, они…
Мои родители приехали в Москву в начале 1930-х годов, они были комсомольцами, а комсомольские организации направляли на учебу. Отца направили из бывшей Пензенской губернии, а мама приехала со своим первым мужем с Украины, с мужем и уже с дочкой, моей старшей сводной сестрой, которая, кстати, доводится двоюродной сестрой Майе Плисецкой, потому как мамин первый муж – он Мессерер был. Так что я могу себя с некоторой натяжкой считать родственником Майи Плисецкой. /Смеется./ Ну, это так, это всё пустое.
Вы родились, а они в тот момент жили в квартире в Москве или где?
Когда начался массовый приход рабоче-крестьянской молодежи в вузы, было построено несколько студенческих городков. Вот один из них назывался Алексеевский студенческих городок, названный по селу Алексеевскому, которое, в свою очередь, названо по церкви, а церковь в честь Святого Алексея. Там был путевой дворец Алексея Михайловича, отца Петра. Они же в Загорск ездили по этой дороге, ну, не в Загорск, а в Троице-Сергиеву лавру, естественно. Это такие двухэтажные бараки с коридорной системой, как у Высоцкого – «на 38 комнаток всего одна уборная». Но у нас там была на 14 комнаток всего одна уборная. И отец получил там в свое время две комнаты, поскольку он уже был женат, но не на моей маме, а на своей первой жене. Нас четверо братьев и сестер, и все сводные между собой, вот полностью родных нету. И когда у него умерла уже вторая жена, он женился на маме, которая к тому времени разошлась с Натаном Михайловичем. Его потом, вскоре после этого, арестовали и он 10 лет в лагерях отсидел. Ну и вот, располагался этот Алексеевский студгородок за нынешней гостиницей «Космос» около метро «ВДНХ». Вот на месте гостиницы «Космос» стояла, как бы сейчас сказали, частная застройка, такие одноэтажные домишки, разбавляемые иногда тоже бараками. А потом был пустырь, и за пустырем неровными рядами стояли эти бараки Алексеевского студгородка, которые образовывали какие-то проезды с почти проселочными дорогами. Никаких улиц в обычном понимании там не было. И номера этих проездов были вперемешку, понять что-нибудь там было трудно, с пропусками. Но сейчас, конечно, всё это напрочь застроено. Единственное, что осталось, это, кажется, был 4-й проезд студгородка [3-й проезд. – Прим. ред.] – ныне улица Галушкина. Когда построили мост над Северной железной дорогой, пустили трамвай – это стало улицей. У нас протекала река Копытовка, так и называлась официально, брала она начало в Марьиной роще, и недалеко от нас впадала в реку Клязьму [Яузу – Прим. ред.] . Грязная была до жути! Ее засыпали, взяли в трубу, и сейчас это Ракетный бульвар, а всё остальное – обычная нынешняя московская городская застройка. И никаких следов от этого Алексеевского студгородка не осталось. Но лет 15 или более тому назад я решил со своим сынишкой, тогда 10-летним, по-моему, попробовать пройтись по местам юности. Идя от станции «Маленковская» (основной выход в город Северной железной дороги, вторая станция от Москвы) мы сначала нашли мою первую школу, где я учился, куда я пришел в 1946 году. Это была мужская школа № 286, она занимала два этажа четырехэтажного здания, третий и четвертый, учились мы в три смены – я запомнил, что по вечерам туда ходил. Ну, третья смена начиналась часа в четыре, в пять. С первого класса я, наверное, ходил в первую смену, но потом всё больше в третью. Я помню, нам давали обеды – карточки же были, у нас эти карточки отрывали и давали обед, почему-то мне запомнилось, что всегда в него входил соленый помидор, два куска черного хлеба, чай и кусочек печенья. Потом мы с сыном пошли в мою вторую школу. Это не значит, что я переходил из школы в школу, просто построили новую школу, это известный проект – красное здание с барельефами. Обнаружили мы там какой-то колледж, здание сохранилось, а первая-то школа уже не сохранилась. Кругом была двухэтажная застройка – тоже бараки, но уже лучше наших, квартирная система. И я был в первом совместном выпуске, в 9-том классе нас объединили с девочками. До этого же раздельно учились.
Это уже во второй школе, правильно?
Да. Номер школы остался тот же самый, мы просто переехали из того здания. Десятые классы не объединяли, они выпускались, как были, тогда же десятилетка была. Вот мое детство. В детские сады я никогда не ходил ни в какие, потому что это был период, когда я уехал в эвакуацию. Я не знаю, был ли в Богородске, где мы жили, детский сад, но я него не ходил. Сразу как-то в школу. Ну, а школьная жизнь – это отдельная песня, что называется.
А можете ли вы вспомнить, с кем вы учились – учились ли вы с детьми, родители которых были репрессированы, скрывалось ли это, не скрывалось, как ощущалось?
Обычный класс, московская окраина, население довольно смешанное, от пролетариата до… Вот, например, в нашем бараке на втором этаже жили три семьи преподавателей марксизма-ленинизма. Моя мама преподаватель марксизма-ленинизма, а отец у меня армейский политработник. Как его в 1941-м в армию призвали, так он и в армии… До этого он в московском комитете партии работал, пропагандировал-агитировал. Но были и рабочие. Смешанное население. Соответственно, пацаны, родившиеся в 1938–1939 годах, вот мой контингент, их детство выпало на войну. Так что о нормальной сытной жизни мало кто знал на самом деле. Ну, не то чтобы голодали, но военные пайки – что там. Пайки все-таки, пайки это из лагерного жаргона.
Можно сказать, что в основном были бедные семьи?
Ну, небогатые. Тогда богатых-то семей в общем-то и не было, господи. Вот наша семья считалась богатой, отец был майор, потом подполковник, потом полковник, ездил в командировки за рубеж, в гарнизоны. Наши же войска везде стояли, и в Румынии, и в Венгрии, и в Чехословакии, и в Польше, и в Германии, и в Монголии. Вот он туда ездил, привозил какие-то шмотки, там все-таки можно было купить. Но тоже всё это происходило не выходя из гарнизона, там был свой магазин. Мы считались богатыми. Мама не торговала этими шмотками; но у нас у первых в доме, и не только в доме, появились стеклянные елочные игрушки, ребята мои приходили смотреть – цветные шары с углублениями, это же было вообще. Тем не менее, мама у меня был человек хозяйственный и всё мне из отцовских старых шинелей перешивала пальто и прочие штуки… Другой-то жизни никто ж не знал. И что значит «богатые» тоже не очень понятно было. Машин ни у кого не было, естественно, у Васи Сталина только была машина. Национальный состав – конечно, русские в основном, но у нас в классе было трое евреев. И когда началось «дело врачей», которое я хорошо помню, когда ненависть канализировалась, в общем-то, на евреях, у нас этого не было. Ребята эти трое приходили какие-то зажатые, но никто никогда ни слова им не сказал. И какая мне была разница, Борька Бродский еврей или нет. Он был моим другом и одноклассником, так что всё остальное для меня значения не имело. Но все-таки обстановка действовала. А моя старшая сводная сестра, самая старшая, у меня их две, она по отцу еврейка, Мессерер. И я что-то такое по этому поводу сказал – мать мне такую выволочку устроила, что я раз и навсегда забыл, что такое евреи и не евреи. Выволочку словесную, конечно, не порола. Вообще физических наказаний в семье не было, ну, может быть, мать меня шлепала когда-то в совсем раннем детстве, но я этого не помню.
Из школьных впечатлений самое яркое – это 8-9-10-й классы, когда к нам пришла новая учительница литературы и русского языка Ирина Ивановна Толмачева и организовала у нас школьный кружок драматический. Школа-то была мужская, на женские роли она пригласила девочек из школы, где преподавала ее подруга, эти девочки к ездили от театра Советской Армии. Мы в комнате репетировали, а тут же в соседней комнате был проигрыватель или патефон, там девчонки нас танцам учили. Сначала был пушкинский вечер, парадный такой, мы к нему очень долго готовились, рисовали декорации на обоях, а обои прибивали к целой конструкции. Я очень хорошо помню, как мы ездили в такой пункт, где давались на короткое время в аренду театральные костюмы, надо же было Лжедмитрия одеть соответствующим образом. И в Успенском переулке, недалеко от «Мемориала» на Каретном Ряду, был этот пункт проката, и мы целую ночь там дежурили. Потом мы вошли в раж и спектакли пекли, как пирожки. /Смеется./ И постарались уже обходиться без средневековых сюжетов, а брали более современные. Допустим, по Симонову ставили – брали гимнастерки, ну, в какой семье тогда не было гимнастерок? Или Островского – переделать кафтан из какого-нибудь пальто было довольно просто. Алексея Островского я имею в виду, не Николая, до Николая мы как-то не добрались. И когда в 9-м классе уже у нас был смешанный класс с девчонками, то наши девочки классные к тем девочкам, с которыми мы продолжали дружить, страшно ревновали и почти устраивали сцены, но и сами тоже прилепились к этому кружку. Вот это самое яркое воспоминание. Ирина Ивановна была нашим классным руководителем, помимо того, что была учителем литературы и русского языка и руководителем драмкружка. Она жила в соседнем почти что бараке, мы к ней в гости ходили домой, в общем, это была такая дружба, и уже после окончания школы тоже. Причем, очень интересно сложилось, потому что она вышла замуж за моего одноклассника, который был младше ее лет на десять. И жили довольно счастливо, но когда я ушел в армию, отец получил квартиру другую, я переехал и, как это часто бывает, связи порвались.
Это в каком году было?
Меня в армию забрали в 1960-м, по-моему, или в 1959-м, а он получил квартиру в знаменитом «генеральском доме» на Соколе, и мы туда переехали. А сестра осталась в этом бараке, потом, когда их сносили, она тоже получила квартиру в Медведково.
А когда их сносили?
Когда началась массовая застройка. Ну, судя по тому, какие там дома, на месте наших стоят в основном панельки девятиэтажные, это был рубеж 1960–1970-х годов. Но я, кстати, когда ходил с сыном, место разыскал, где барак стоял. При мне у нас на пустыре построили детский сад, и когда я ходил среди этих девятиэтажек и не понимал, где нахожусь, я вдруг увидел полусгоревший-полуразрушенный этот детский сад и по нему, по зрительной памяти, я все-таки мест нашел. Вдруг вижу – два ряда деревьев, барак стоял, а по бокам деревья были, и вот я их нашел. И даже эту липу, которая у нас под окнами была, вижу – вот она стоит.
А какой была ваша внешкольная деятельность? Газеты выпускали?
Во-первых, макулатуру собирали, металлолом собирали, само собой, с большим удовольствием. Приносили на школьный двор, а там уж приходили машины, убирали. Одно время была у нас такая компания, человека четыре-пять, я уж не помню, мы почему-то очень пристрастились играть в карты, и у нас было трехборье, пяти-, десятиборье, эти вот разные игры. Мы отчаянно прогуливали школу и резались в карты, не на деньги, просто так, на интерес.
На танцы ходили?
Нет, на танцы мы не ходили. Тогда была мода, начали демонстрировать так называемые трофейные фильмы. На самом деле, никакими трофеями они не были, это были в основном американские фильмы. Прежде всего запомнился «Тарзан» в нескольких сериях. Ближе всего к нам был кинотеатр в городе Бабушкине, ныне станция «Лосиноостровская», Бабушкинский район города Москвы – «Кино-бабушкин-театр». /Смеется./ Такая была надпись на нем. И мы прогуливали школу и ездили на электричке три остановки – «Яуза», «Северянин», «Лосиностровская» («Лосинка»).
А когда вы узнали, что такое репрессии?
Однажды, классе в 3-м, был такой случай, и я напугал этим очень милую нашу учительницу – на уроке, посвященном русским загадкам. «Кто, дети, знает загадку?» А я же был отличником, я тянул руку. «Какую, Сережа, загадку ты знаешь?» – «Наверху пух, а внизу страшно, что это такое?» Тогда были модны армянские загадки, разгадать которые было невозможно, и вершина этого фольклора: «Шел, шел и пропал. Что это такое?» Ответ: «Карапет за угол завернул». /Смеется./ Вот такого типа загадки. Наверху пух, а внизу страшно – воробей на крыше МГБ, министерства госбезопасности, тогда так называлось это ведомство. Потом, уже на переменке, она отвела меня в сторону: «Кто это тебе рассказал?» – «Я дома слышал». Этот случай хорошо передает атмосферу – в общем, народ знал, что такое МГБ, и правильно оценивал. Но чтобы это дома звучало в каком-то антисоветском тоне – нет, просто была некая констатация факта.
По существу о репрессиях я узнал после смерти Сталина. Тогда выяснилось, что отец моей старшей сводной сестры сидел 10 лет. Обычно после освобождения не разрешали в Москве жить, но мама Майи Михайловны Плисецкой добилась разрешения. Он был без работы, ему какие-то приработки давали – по специальности, как это ни странно звучит для Мессерера, он экономист. Все пляшут, а он экономист. Потом выяснилось, что мамин школьный друг 15 лет на Колыме отфигачил. В общем, о репрессиях как таковых я узнал тогда, когда о них узнала вся страна, то есть после XX съезда. Более того, моя реакция была довольно своеобразной. Я-то верил, что «спасибо великому Сталину за наше счастливое детство!», это была генеральная линия воспитания. Я помню, что, узнав о разоблачении культа личности, я выбежал куда-то в коридор, чуть ли не рыдал, кричал: «Я вам Сталина не отдам!» Что было, то было, из песни слова не выкинешь. И хотя я впитал, как я любил говорить, марксизм с молоком матери, я постепенно стал почти что ярым антисоветчиком. Но для этого потребовались десятилетия.
Скажите, а как вам в школе преподавалась история?
Да не помню, как преподавалась, и даже не помню, кто преподавал. Я помню некоторых учителей, помню директора – такой сутуловатый очень приятный мужик, преподавал географию. Помню физика по фамилии Лифшиц. Он пробивной был мужик, узнал, что на каком-то военном складе под Подольском чего-то списывают, оформил всё, мы туда поехали на грузовике, взял он нас ребят, троих или четверых. И среди прочего там нам отдали опель капитана, немецкую машину, уже не на ходу. А дело было зимой. Мы ее прицепили к этому грузовику, поехали – замерзли как цуцики, пока из Подольска ехали в наш Мазутный проезд (улица так называлась, на которой школа стояла, теперь улица Павла Корчагина). Физик пришел в кабинет, посмотрел на нас, замерзших, зуб на зуб не подпадает, достал две бутылки водки – по стаканам разлил, мы дерябнули. /Смеется./ Ну, для нас водка была уже не новость. Не то чтобы мы пили изо всех сил, но вкус ее представляли. Помню завуча, Прасковья Ивановна, кажется – Параша она и есть Параша, завуч он и есть завуч, тем более, математичка. А как преподавали? Да как… По учебникам, которые тогда были.
А скажите, какие вы книжки в детстве читали, помните?
Ну а как же? Читать-то, конечно, читал. Приключения в основном.
Читали дома или в библиотеку ходили?
Дома. У нас была довольно неплохая домашняя библиотека по тем временам. Читал вовсю. Почему-то мне очень нравилась «Педагогическая поэма» Макаренко, я ее несколько раз перечитывал. Но чтение серьезной и классической литературы не давалось. «Что делать?» Чернышевского я так и не прочитал до сих пор и не прочту уже точно, равно как и «Три источника и три составных части марксизма».
Вы в детстве часто ходили куда-то сами, без родителей?
Святое дело было зимой ходить на каток. У нас близко катка не было и любимым нашим местом стал каток на Петровке, там во дворах есть такой каточек, очень симпатичный, он и поныне существует – недалеко от Музея ГУЛАГа. Изредка ходили в парк им. Горького. Но это уже старшие классы, конечно. А потом, когда открылась ВДНХ с огромным катком, ходили туда. ВДНХ, поскольку она была рядышком, вообще наше любимое место гуляний. Конечно, мы ее рассматривали как парк, никакие экспозиции мы не смотрели, разве что в павильоне «Цветоводство». Было прекрасное кафе-мороженое «Пингвин», а в Москве таких кафе было мало, на пальцах одной руки пересчитать. Когда стали постарше, ходили в винные магазины за прудами, вдалеке. В дегустационных залах пробовали хорошее вино, между прочим, и хороший коньяк.
А вспомните, ходили ли вы с родителями в школьные годы в какие-нибудь магазины или в другие знаковые места?
Моей семейной обязанностью было отоваривать карточки на хлеб, я ходил за хлебом в булочную. Вот у нас вроде Москва, но из-за такого расположения наших домов не было у нас московского понятия «двор». Этот прекрасно описанный Юрием Нагибиным двор и вся его психология, социальная структура у нас отсутствовали. Мы были достаточно разрознены, ну, соседских ребят знали, конечно. Если для мальчишек из центра двор был основным понятием, то для нас таковым была школа. У нас была психология и не городских жителей, но и не деревенских, что-то посередке. Когда мы ехали дальше, чем Рижский вокзал по Ярославскому шоссе, ныне проспект Мира, это называлось «съездить в город».
Были в нашем районе «выдающиеся» так называемые «серые дома», которые и поныне существуют – на пересечении с Маломосковской улицей один дом на левой стороне, там и тогда и сейчас «Гознак», а напротив тоже был дом, и в нем магазин большой. Мой друг недалеко оттуда жил. Ну, магазин как магазин, но нам казалось, что ближний магазин «убогий», скажем так, а тот – лучший. А карточки же нужно было отоваривать. Мы были прикреплены к работе отца и к его ведомственному магазину. Работал он в пролитуправлении Военно-воздушных сил на Пироговке, и вот мы туда мотались раз в месяц отоваривать эти карточки. А, допустим, когда чуть-чуть полегчало и карточки отменили, за мукой и за сахаром всё равно очереди занимали, номерки писали химическим карандашом. И мы почему-то покупали муку вот в этих серых домах по карточкам, по каким-то спискам, я технологию не очень хорошо помню. Так что вот если магазин был около Рижского вокзала, то это «поехать в город». Я помню рыбный магазин на нынешней улице Большая Лубянка, тогда Дзержинского, напротив Покровского монастыря. У меня перед глазами стоят эти вазы не вазы, поддоны не поддоны, с черной икрой нескольких сортов, с красной икрой нескольких сортов, висящие на крюках балыки. Сейчас в это трудно поверить. Довольно скоро всё это исчезло, понятное дело, да и позволить это себе могли далеко не все. Даже мы это покупали на большие праздники, какие-то юбилеи, торжества и прочее.
А была ли у вас в семье традиция ходить в церковь?
Бога побойтесь. Отец – армейский политработник, мать – преподаватель марксизма-ленинизма во ВГИКе. О Боге и разговора не было. И никого верующих у нас не было, может, старушки, я не упомню. Я в церковь-то уже более-менее сознательно сходил в возрасте, наверное, сорока лет, когда меня потянуло, что называется. И я по-прежнему человек не воцерковленный, скажем так, а скорее агностик. Так что о церкви у нас речи не шло. Большим событием был первый Фестиваль молодежи и студентов в Москве в 1957-м, через год после окончания мной школы. Они ведь все жили около наших домов. Вот пустырек, о котором я упомянул, на месте него сейчас проложена Ярославская улица – не просто пустырь, там проходил Мытищинский водопровод (от него остался Яузский акведук), над рекой Копытовкой тоже был арочный мост, построенный из кирпича, в который сподобилась попасть немецкая бомба неразорвавшаяся, середину пробила. Мы через этот мостик ходили на Ярославский рынок, и поныне существующий. Когда Копытовку увели в трубу, мостик разрушили, построили гостиницы «Золотой колос» и «Ярославскую», где и жили молодежь и студенты иностранные. Я помню, мы какого-то датчанина отчаянно спаивали. /Смеется./ Такая жизнь около наших бараков кипела, жуткое дело! Бараки, правда, доживали последние годы, но мы этого тогда не знали. Помню первый спутник в 1957 году, я, чтоб его разглядеть, на какой-то забор залез и свалился, штаны порвал – у меня свои воспоминания об успехах Советского Союза в космосе. О церкви никаких разговоров, нет. У меня был дед-украинец, из Запорожской области, он крестик носил, но, по-моему, ни в Бога, ни в черта не верил. Такой хитроватый хохол. Он был человеком житейски опытным, прожил богатый событиями век. К нему все ходили, как к предсказателю, и он с этого имел большой гешефт. /Смеется./ Это никоим образом не отразилось на том, чтобы нас как-то к церкви потянуло, нет. Атеизм считался обязательным, априорным.
Расскажите про 5 марта 1953 года. Помните, как объявляли о болезни Сталина?
Я был в 7-м, что ли, классе, когда Иосиф Виссарионыч помер. Объявили по радио. Все действительно переживали, следили за его состоянием, за сводками о болезни, ведь он же был бессмертным. По крайней мере, так воспринимался – как это, нету Сталина? Мысли такой не допускали. Но вот объявили о смерти. Я особо не помню реакции.
Вы были дома тогда или в школе?
Не помню деталей. Если мне не изменяет память, объявили об этом утром и в школе, в актовом зале нас всех собрали. Учителя, наверное, плакали, но вот рыданий в голос я что-то не припомню. Было какое-то чувство оцепенения и растерянности. Как мы будем жить дальше? Отца же нету. Всё рухнет сейчас, такое было ощущение. Умер он 5-го, объявили об этом, наверное, 6-го. Кстати, вчера показывали фильм «Сын отца народов», и там была брошена фраза «суровый март 53 года». Ну, во-первых, это начало марта было, во-вторых, суровым он не был, довольно отвратительная стояла слякотная погода. По радио передавали подробности: «всеобщее горе», «тысячи людей приходят прощаться»… И мы с сестрой сдуру поперли.
А ваши родители как отреагировали? Они не хотели идти?
А мы, по-моему, их и не спрашивали. Или маме сказали… Тогда же «Эха Москвы» и «голосов» не было, что по «тарелке» передают, то и истина в последней инстанции. Да и телевизоров, по-моему, еще не было. Поэтому об этой давке мы ничего не знали. Мы искренне решили, что всё организовано хорошо, разве у нас может что-то произойти? Мы приехали на троллейбусе к Сретенским воротам, и влились в толпу, которая вниз шла к Трубной. Когда мы оказались в середине Рождественского бульвара, на спуске, в этой слякоти – мы промокли тут же, конечно – поняли, что нужно выбираться. На какое-то время нас с сестрой растащила толпа, потом удачно стащила снова. И всё происходило один к одному с фильмом Евтушенко «Похороны Сталина»: ряд домов, спуск, да еще эти скользкие трамвайные линии, а с этой стороны перед решеткой стоят впритык грузовики. Как мы сподобились добраться до этих грузовиков? Не знаю. И солдаты нас действительно выдернули из толпы, уже изрядно помятых. Крики, вопли, стоны… Сцена из фильма.
Многие говорили, что, когда шли туда, видели лежащих людей. Вы такого не припомните?
Нет. Ничего мы не видели. Основное происходило на Трубной площади, а через несколько дней уже начали ходить слухи, что открыты были люки на Неглинке, там же река Неглинка протекает, и говорили, что в них народ падал. Чего только не говорили. Когда мы вернулись домой с сестрой, мать уже знала о давке, слухи распространялись молниеносно. Она сначала принялась рыдать от счастья, потом на сестру чуть не с кулаками кинулась. Говорят, там мальчишки местные, из центра, кого-то водили по чердакам, по крышам, и некоторые так добирались до Колонного зала. Но это всё, опять же, слухи. А слухи потом ходили самые жуткие – то ли 100 человек погибло, то ли 200, то ли 6000, цифры были самые невообразимые, но они до сих пор, насколько я понимаю, неизвестны. Конечно, не удержаться на ногах, упасть – это была смерть.
Вы пошли с сестрой просто из любопытства?
Это был такой зов толпы. Конечно, было очень траурно и торжественно, когда в день похорон заревели все заводы и все машины, поезда встали и прочее, это я от своего барака слышал, хотя никакого завода с громким гудком около нас не было. Это запомнилось. Они пять минут гудели.
А у родителей на работе были какие-то собрания?
Собрания-то были наверняка, везде проходили траурные митинги. Но рассказывали ли они что-то – не помню. Самое смешное, что в 1949 году, когда Иосифу Виссарионовичу стукнуло 70 лет, была выставка подарков в Музее изобразительных искусств, который под нее освободили. И два года она там работала, я ходил смотреть. Чего там только не было! Самые бессмысленные вещи. Но в газете «Правда», как сейчас помню, на второй полосе в правом верхнем углу поздравление товарищу Сталину в связи с 70-летием: коллектив колхоза «Красный пахарь», коллектив ткацкой фабрики имени Цюрупы, коллектив завода «Красная синька» и прочее. /Смеется./ Кого там только не было. И, по-моему, до самой смерти это печаталось из номера в номер. А вот известие об аресте Берии я помню хорошо, я в это время был в пионерском лагере. Наша вожатая поехала в Москву, это был июнь или июль месяц, не помню уже. Она нас собрала и говорит: «Арестован Берия». Я сейчас припоминаю ее тон и у меня такое чувство, что она была этому страшно рада. Повеяло тогда другими временами – еще до ареста Берии, когда освободили врачей, прекратили их дело. Но тоже, когда Берию арестовывали, какие только слухи не ходили: что две дивизии ввели, что был чуть ли не бой между войсками МВД, которые подчинялись Берии, и обычными войсками, подчинявшимися Жукову, все-таки как-никак маршала арестовывали.
Вы сказали, что в период с 5-го по 7 марта был период оцепенения, не понятно, что будет дальше. Как долго длилось это состояние в вас и вокруг вас?
Я все-таки был пацаном, мало помню. Его похоронили, пришли новые старые люди. Мир не рухнул, речки не пересохли, солнце как всходило, так и всходит, на работу и в школу как ходили, так и ходим. Всё вернулось на круги своя довольно быстро.
А с родителями вы не обсуждали, что будет дальше? Кто будет следующим?
Я не помню. Партия была следующим! Тогда всё было партия. Коллективное руководство. Потом эта семибоярщина как-то начала меняться, но, по-моему, народ мало на это обращал внимание: Маленков ли, Хрущев ли. Событием был XX съезд. Доклад Хрущева был закрытым, но недолго, потому что и изустно передавался, и, видно, копии его ходили – такой зачаток самиздата. Да и особенно не скрывали, я так думаю, наверное Никита не препятствовал его распространению. Он довольно быстро попал на Запад, а к тому времени многие уже слушали «голоса», за это сажать перестали. По «голосам»-то его читали целиком и полностью. Но это уже последующие мои знания, не тогдашние. Тогда мне и в голову не приходило, что «есть такой обычай на Руси – вечерами слушать Би-би-си». Как всегда, после великих событий жизнь продолжается.
А из вашего ближайшего окружения, из ваших родственников кто был репрессирован?
Кроме первого мужа мамы никто не был репрессирован. Был один случай, когда я, еще совсем пацаном, с этим столкнулся с другой стороны. Мамин брат Иосиф работал на севере, в районе Воркута – не зэк, вольняшка. Он в отпуск приезжал на родину, то есть к моему деду в город Пологи Запорожской области. Он был женат, девчонка росла уже. А военная судьба у него сложилась следующим образом – будучи офицером, командиром пулеметной роты, он попал в окружение киевское в августе 1941 года. Мужик деловой, хваткий, в плен он не сдался, как-то переоделся в гражданку, выбрался и пёхом допер до родины, до Полог. Прожил там всю оккупацию, работал на мельнице, жрать-то что-то надо. Когда Пологи освободили, его, конечно, в фильтрационный лагерь, проверили, всё нормально, вернули звание, назначили командиром пулеметной роты, и он так, по-моему, до Германии и дошел. Демобилизовался. Он него, кстати, я впервые в еще очень пацанятском возрасте услышал о депортации крымских татар. Он через Сиваш штурмовал Крым, Чонгар этот, и получил приказ расставить пулеметы вокруг какого-то татарского села. Ну, впечатления тогда это на меня не произвело особого – надо, значит надо, предатели, значит предатели. Хотя уже тогда у меня не то чтобы сомнение закрадывалось, просто существовало изложение войны в двух вариантах. Официальные книжки, парады, которых тогда и не было, в общем, особо тема войны не педалировалась. Сейчас мнения разные – кто победил, Сталин или народ? А тогда было понятно, что Сталин победил. В общем, то, что о войне рассказывалось, писалось и показывалось – это была одна сторона. А у меня два дяди воевали, материных брата, и то, что они рассказывали – была совсем другая война. Но две эти войны у меня в сознании благополучно уживались, не противоречили. Как я сейчас понимаю, и в какой-то степени тогда понимал, для дядей война была тяжелая и нудная работа: какие-то переформирования, сидения на голодных пайках в запасных полках, ожидание наступления, заботы как пожрать и нажраться вдоволь. Они умудрились случайно встретиться на фронте, на озере в Пруссии. Глушили рыбу, один гранату бросил и слышит, что рядом тоже кто-то гранату бросил в воду, потом из-за мысочка две лодки выплывают, в одной один брат, в другой второй: «Андрюха!» – «Ёська!» /Смеется./ Старший бы, значит, командиром пулеметной роты, а младший – разведроты. У него довольно трагическая судьба. Вернулся с фронта, а чего он умеет, если 18-летним пацаном на войну ушел? Он кроме как убивать ничего не умеет. Это поколение, о котором Ремарк писал. Его бросились продвигать – фронтовик молодой, красивый, женился, близнецы родились. Но потом он спился, «родной дом – тюрьма», так в тюрьме и сгинул. Так вот, Иосиф демобилизовался, поехал на заработки на север, так там и остался, женился, девчонка родилась, ну, вот в отпуска ездил. Однажды прибегает пацаненок: «Дядь Ёсь, тебя голова просит прийти». Голова – это председатель колхоза. Пошли. Полчаса нету, час нету, полтора нету, я сижу жду. Приходит весь аж зеленый. «Ёсь, что такое?» – «Да…» Оказывается, его там допрашивали. Какой-то лейтенантик-гэбист: где ты был в окружении, почему, что делал в оккупации, пятое-десятое? Ну, он был мужик тертый, не зря, видно, под Воркутой работал – в этот же вечер собрался и уехал. А когда появился Натан Михайлович – на дни рождения своей дочери он, разумеется, приходил, они с мамой пересекались, нормальные отношения были – от него я впервые узнал о репрессиях. Потом, как я уже говорил, мама начала рассказывать о своем друге, видном инженере на каком-то харьковском заводе, который выжил на Колыме только тем, что был прекрасный рассказчик и в лицах пересказывал уркам куперовские романы и прочие приключенческие, они его очень любили и берегли для вечерней травли баек. Ну, а по-настоящему о масштабах репрессий я узнал уже позже, когда мне было 35–45 лет, когда пошел самиздат, когда совершенно неизгладимое впечатление произвел «Архипелаг». Это уже в другой жизни, как говорится.
Беседовала Светлана Шуранова