Историк, профессор Беркли Юрий Слезкин рассказывает о своей новой книге – «House of Government», большом тексте с романной структурой, наполненном реальными историческими персонажами из Дома на Набережной. По-английски книга выходит в августе, русская версия – через год.
– Правильно ли я понимаю, что «Дом Правительства» – это роман?
– Нет, это не роман. Это историческое сочинение, построенное как роман. Есть сквозные герои, темы, мотивы. Они перекликаются и сосуществуют одновременно на разных уровнях. Уходят, приходят, возвращаются. Это важная часть замысла. Но весь материал исторический, там никакого вымысла нет.
– Истории основаны на интервью, документах и материалах подобного рода?
– В этом смысле книга не отличается от обычной исторической работы. Устная история, очень много пространных интервью. И архивы, самые разные – частные и государственные.
– Если в целом вы ориентировались на традиционную работу с источниками, то зачем вам нужна была романная структура? Зачем делать это романом?
– Я скорее начал с идеи романа. Мне было интересно написать что-то в новом жанре. Много лет назад я написал статью, которая называется «Советский Союз как коммунальная квартира». Там коммунальная квартира – метафора. И я решил, что было бы интересно написать историю коммунальной квартиры как реального места, где живут люди. Я думал об огромной и замечательно интересной коммунальной квартире моей бабушки, но потом понял, что найти все семьи и достаточно семейных архивов – так, чтобы написать более ли менее последовательную историю (кто въезжал, кто выезжал) – скорее всего не получится. Я окажусь в плену случая и удачи.
Тогда я стал перебирать дом за домом, пока не остановился на самом большом. Про него было очевидно, что материала полно. Обо всех жильцах можно хоть что-то найти. Для меня отправной точкой была именно идея места и жанра. Довольно стандартная романическая идея – единство места.
А потом я начал искать людей, разговаривать. Вопрос заключался в том, как дом заселить и как представить совместную жизнь в квартирах, коридорах, подвалах.
– А как вы соотносили свою работу с романом Трифонова?
– Разумеется, Трифонов очень важен. Он и персонаж, и летописец, и источник многих тем и мотивов. Я надеюсь, что внимательному читателю будет интересно за этим следить.
О Трифонове как летописце, как историке дома и революции, речь идет в эпилоге. Об этом и о связи поколений. Трифонов всю жизнь думал об этом — о связи, как он любил говорить, «всего со всем».
– Как вы решали проблему языка повествования? Какой будет русская версия книги?
– Над русской я как раз сейчас работаю. Английская (и несколько переводов) появится в августе, а русская – только через год.
– Между ними будет какая-то существенная разница?
– Я, конечно, меняю что-то, исходя из того, что какие-то вещи российский читатель и так знает. А на что-то иначе смотрит. Но основа, конечно, останется. Я не хочу, чтобы это было «переводом с английского», поэтому делаю это сам. Русская версия должна существовать самостоятельно.
– Какие-то аллюзии на Трифонова, сложные культурные вещи – они скорее как раз к русской версии?
– Видимо, да. Впрочем, и в английской версии многое можно будет увидеть. В первой части рассказывается история казака Филиппа Миронова, история его обвинителя Ивара Смилги, история Валентина Трифонова. И читателю нужно будет проявить некое терпение, чтобы понять, зачем я рассказываю об этих людях. Потом они вернутся, появится Юрий Трифонов, и судьба Филиппа Миронова отзовется в судьбах его обвинителей и в романе Трифонова «Старик». Все со всем связано.
Трифонова я очень люблю и вижу в нем много такого, чего не замечал, когда читал его в юности. Кроме того, для меня важен роман Жоржа Перека «Жизнь. Способ употребления». Это история многоквартирного дома, составленная, как пазл.
– Дом, как замкнутая система, в таком смысле – очень удобная рамка.
– К тому же в моем случае это не просто дом – это Дом правительства. Он уникален и своими размерами, и набором услуг, которые он предоставлял. И тем более уникален тем, что члены правительства огромного государства жили в нем под одной крышей, как соседи. Очевидная метафора и, одновременно, реальная история – важная еще и потому, что любая попытка радикально перестроить мир вступает в противоречие с самым древним и самым консервативным общественным институтом – институтом семьи. Когда смотришь на семейную жизнь революционеров, видишь как и почему кончается революция.
– Вы писали, что «не революция пожирает своих детей, а дети революционеров пожирают революцию».
– Да, это важная формула. Большевики – прежде всего милленаристская секта (то есть, сообщество единоверцев, ожидающих конец света при жизни нынешнего поколения). Самый главный момент в жизни такой секты – смена поколений. Чтобы сообщество действительно состояло из единоверцев, членство должно быть добровольным и сознательным, основанным на личном обращении. Автоматический прием в секту детей ее членов – угроза основному сектантскому принципу. Это всегда большой вопрос: так было во времена Реформации, это обсуждается в контексте теории легитимности у Вебера.
Большевики замечательны тем, что, в отличие от успешных в этом смысле милленаристов, они так и остались движением одного поколения. Им не удалось передать свою веру детям. Рубеж этот чрезвычайно важен, и нигде он не виден так четко, как в квартирах, где люди живут и воспитывают своих детей.
– В своей лекции о большевиках как секте, вы сравнивали их, в частности, с Джимом Джонсом и его People’s Temple. Там, как раз, в секту входили в том числе и совсем маленькие дети.
– Важнейшая разница между Джимом Джонсом и большевиками заключается в том, что члены People’s Temple погибли на пике милленаристского энтузиазма и противостояния с внешним миром, не успев озаботиться проблемой преемственности и рутинизации.
В отличие от последователей Джима Джонса, большевики погибли тихой смертью – получилось, пожалуй, поколение с половиной по-настоящему «верующих». Со смертью брежневско-косыгинского поколения умерла и вера (или то, что от нее осталось). Некоторые ответы на возникающие в связи с этим вопросы можно найти в квартирах первого поколения революционеров.
– Все ли квартиранты Дома правительства были такими уж «верующими»? Наверняка немало было и карьеристов, выдвиженцев, которые стремились к власти независимо от ее идеологического наполнения.
– Безусловно, такие люди там тоже были. Но не они определяли ритм жизни дома. Их процент был велик среди сотрудников ОГПУ-НКВД, которые заметно выделялись своим относительным богатством.
Существенна была разница между большевиками из так называемых «студентов» и большевиками из рабочих и крестьян. Они сильно отличались друг от друга специально и идеологически: вера вторых была, как правило, менее ригористична.
Понятно, что во втором поколении карьеристов было гораздо больше – но моя книга не о них. Моя книга – о первом поколении. И неслучайно она начинается не с вселения этих людей в дом, а гораздо раньше – с вступления мальчиков и девочек в революционные кружки, с вступления в секту.
Большинство так называемых «старых большевиков», включая людей без особого интереса к доктрине и без особой рефлексии о природе веры (вроде Молотова) были людьми глубоко верующими. Что уж говорить о людях типа Бухарина, Осинского и Аросева…
– Герои Трифонова, родившиеся уже в 20-е годы, первое советское поколение, у него также отличаются именно этой верой, идеализмом. Антон Овчинников, погибший в войну, в этом смысле для него гораздо более близок, чем его одноклассники, дожившие до 70-х. Как вы относитесь к такого рода противопоставлению?
– Тут важно, что Антон Овчинников (или Лева Федотов, как звали его прототипа) – из поколения детей. Их родители были людьми, родившимися в 80-90-е годы XIX-го века. Середина 20-х – время, тогда большевики переехали в Дома Советов, обзавелись хозяйством и начали рожать детей.
Когда я говорю о секте, о вере, об ожидании прихода коммунизма – я говорю о поколении родителей. Правоверные большевики исходили из того, что мир, каким мы его знаем, вскоре исчезнет. Они часто использовали слово «вера» и не сомневались, что время вскоре остановится. Дети не жили ожиданием коммунизма: они приняли общую канву веры родителей, но в жизни ей не следовали и впоследствии от нее отошли.
Но у детей была своя вера. Мир, в котором они росли, был экзальтированно романтическим. Они отличались от своих родителей (и позже от своих детей) общим отношением к миру. Если советская история – это история поколений, то городское элитное поколение 20-х гг рождения было поколением счастливой юности. Среди них очень силен был культ любви и дружбы. У родителей были товарищи-единоверцы; у детей были друзья и возлюбленные.
Поколение детей революционеров – центральное поколение в советской истории. Многие погибли на войне, выжившие встали во главе оттепели и служили прорабами Перестройки. Но в моей книге это касается скорее эпилога, основная часть – про их родителей.
– Вы говорите о «счастливой юности» поколения 20-х годов, но она в любом случае закончилась в 37-38-м годах. Как эти события повлияли на судьбы ваших героев, на их взгляд на мир?
– События второй половины 30-х разделили их жизнь на две части. Детство (для кого-то отрочество и юность) на этом закончилось. Началось все остальное. И тем счастливей это детство и отрочество – ведь оно кончилось так внезапно и так трагично. Но членство в советской общине единомышленников на этом не прекратилось. Для меня стало откровением, до какой степени ощущение причастности к жизни государства, к жизни друг друга продолжалось и после ареста родителей. В том числе в детских домах, куда отправили многих из этих детей. После описаний тяжелых первых дней на новом месте, снова появляются знакомые сюжеты о дружбе, о любви – и о книгах о дружбе и любви. Более или менее осмысленный отход этих людей от веры их родителей происходит позже.
После массовых арестов и особенно после эвакуации военного времени характер дома на набережной изменился навсегда. Приехало очень много новых людей, почти никто из них не был из «старых большевиков». Новая партийная элита предпочитала другие дома на других набережных.