18 ноября 1962 года вышел в свет 11-й номер журнала «Новый Мир», и кажется, именно в этот день название журнала стало в самом глубоком смысле его сущностью. В этом номере был напечатан рассказ Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
Через 9 лет после смерти Сталина на страницах доступного всем журнала было впервые рассказано о людях, чьи судьбы были перечеркнуты сталинскими лагерями. Публикации рассказа предшествовала настоящая борьба, которую повел Александр Твардовский, с неимоверным трудом пробивший «Ивана Денисовича». Наверное, ни одно произведение, опубликованное в советскую эпоху в подцензурных условиях, не вызвало такого бурного отклика и не имело таких последствий. К годовщине публикации Мемориал собрал воспоминания людей, впервые прочитавших этот рассказ в «Новом мире», чтобы понять, как изменился их мир.
Феликс Шапиро, журналист и писатель, с 1956 по 1993 годы – литературный редактор журнала «Веселые картинки»:
– Попал в руки мои рассказ Солженицына очень просто. Многие в это время подписывались на «Новый мир». Больше всего я боялся, что 11-й номер вынут из почтового ящика, потому что слухи о том, что в «Новом мире» будет напечатано нечто совершенно фантастическое ходили по Москве за неделю-две. И вот – я спустился к почтовому ящику, обнаружил-таки там журнал, а как только начал читать, буквально отключился от реального для меня в тот момент мира.
Мой папа был арестован и расстрелян в 1937 году, и вы, конечно, можете понять, что тема репрессий меня волновала (в 1956 году его посмертно реабилитировали).
«Заглянуть» за забор лагеря или тюрьмы я пытался через литературу, через произведения классиков, в том числе с помощью «Записок из мертвого дома» Федора Достоевского. Потом познакомился с многотомником «Царские тюрьмы в документах и материалах». То есть какое-то представление о лагерях у меня в голове к этому времени уже сложилось.
Но «Один день Ивана Денисовича» оказался не просто правдивой информацией о жизни репрессированных в лагерях, но чем-то значительно большим. Мое тогдашнее чувство сравнить даже не с чем. Вот был мрак, было вранье, была безнадежность. А когда я прочитал этот рассказ, и не только я, но и моя друзья, – он представился нам лучом света в темном царстве… А самое главное, у меня лично появилась надежда, что это мрачное здание рухнет, раз такая трещина появилась, раз разрешили опубликовать такое произведение. Значит там, наверху, что-то происходит. И невольно возник вопрос: «А что дальше-то будет»?
«Один день Ивана Денисовича» стоит для меня на первом месте, так как этот рассказ был в то время для многих глотком надежды, которая, к сожалению, не сразу сбылась.
Я храню этот номер «Нового мира». Снова посмотрел его тираж – 96 600 экземпляров! Но… самое главное, самое главное – номер просто зачитан до дыр. Он весь разваливается, склеенный.
Иногда, когда мне приходится беседовать с молодыми людьми, слышу такие высказывания: «Но невинных-то не сажали». Да, думаю… Как все перевернули в вашем сознании… У меня как уже очень пожилого человека складывается ощущение, что у современного общества отношение к рассказу Солженицына, к событиям, которые в нем описаны, приблизительно такое же, как у меня в 30-е годы было отношение к произведениям о русско-турецкой войне. Дескать, это не та литература, которая может сегодня заинтересовать широкие (извините за такой стандартный термин) массы населения. Особенно молодых. Вот такое у меня сейчас ощущение.
Мне бы очень хотелось думать, что я ошибаюсь.
Аркадий Мильчин, журналист, книговед, легендарный редактор:
– Вместе с моим редактором Э. Б. Кузьминой мы побывали тогда у Маршака в доме на улице Чкалова. Причину нашего визита не помню. Скорее всего, он был связан с необходимостью определиться со сроками получения статьи Самуила Яковлевича о ленинградской редакции детской литературы, которой он руководил, для сборника «Редактор и книга». Сам визит запомнился очень хорошо, потому что именно тогда Твардовский прислал Маршаку как члену редколлегии «Нового Мира» гранки повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
Самуил Яковлевич находился в тот вечер под таким сильным впечатлением от повести, что ему во что бы то ни стало надо было поделиться восхищением, которое он испытал при чтении этого произведения.
Подвернулись в тот миг мы, и он стал читать нам своим глухим хрипловатым, чуть задыхающимся голосом сцену кладки кирпичной стены…
Вот так произошло мое знакомство с этим рассказом.
Александр Филиппенко, народный артист России, актер театра и кино:
– Я уже больше трех лет играю спектакль «Один день Ивана Денисовича». И настолько у меня сейчас сильно впечатление от этого текста, что первое прочтение рассказа тогда, в 1960-х, остается в каком-то тумане. Ясно одно, что выход рассказа был важным событием, связанным с журналом «Новый мир». Только в «Новом мире» могло такое возникнуть.
В 1961 году я поступил в Физтех. Это был тогда самый лучший вуз в мире и самый свободный в позициях у студентов. Дух вольности всегда витал на физтехе, и все проблемы, темы сталинских лагерей уже тогда в нем обсуждались. Шока для нас не было. Просто хотелось узнать больше, еще и еще. И именно в этом и состояла роль рассказа.
Тогда его выход, действительно, был знаковым событием – словно комета прилетела. А для нынешнего времени – это повод для серьезных размышлений, работы души и ума. Там ведь речь идет о правилах жизни человека в экстремальной ситуации, когда вопрос о человеке, о его достоинстве встает острее всего. Вот есть человек духовно и морально, и как ему таким выжить, как сохраниться?
Ко мне за кулисы приходили молодые ребята, для себя они вдруг узнавали библейские мотивы в рассказе. А в 1960-е годы саму Библию мы видать не видели. Но думаю, более старшему поколению и тогда уже в этом рассказе что-то вечное открывалось. Твардовский наверняка видел намного больше, чем мы. А я в то время был студентом только второго курса. В 1962 году, за какие-то месяцы до выхода «Одного дня…», в «Известиях» был опубликован рассказ «Самородок». Там речь шла тоже о лагере, о человеке, не то о генерале или адмирале, который работал на приисках. Мне кажется, это был такой маневр – хотели перехватить пальму первенства, зная, что рассказ Солженицына может оказаться взрывом…
Александр Даниэль, историк, член правления правозащитной организации Мемориал:
– Помню разговоры в семье, что вот-вот выйдет в «Новом мире» некий важный рассказ. Потом, где-то в конце года мы с родителями были у одной нашей родственницы. Была у нас такая тетя Елена (то есть она была сестрой моего деда, и стало быть, тетей приходилась моей матери – но я вслед за матерью тоже звал ее «тетя Елена»): вдова Д. Е. Сулимова, очень высокопоставленного старого большевика, расстрелянного в 1937 и сама старая большевичка, с 1914 член РСДРП, 18 лет оттрубила на Колыме. Родители пришли ее навестить. Она уже прочла рассказ и была абсолютно счастлива: вот партия, наконец, во всем разобралась, и о нас уже можно писать! Впрочем, тетя Елена всегда приходила в восторг от любых партийных решений; через 12 лет она так же убежденно и радостно приветствовала высылку «литературного власовца» Солженицына.
«Новый мир» лежал тут же, на столе, я взял его и начал читать – интересно же, от чего это взрослые пришли в такую ажитацию. О сталинских лагерях я уже знал: дед мой отбыл 5 лет на Воркуте, там женился тоже на воркутинской зэчке, Алле Григорьевне Зиминой; а потом они много лет жили на Севере в «минусах». Алла Григорьевна сочиняла песни и пела их под гитару – в том числе, о лагере, о Воркуте, об Игарке; в их комнатке собиралось часто «московское землячество старых воркутян». Так что я уже знал слова «этап», «шмон», «норма», «пайка», понимал, что значит выражение «от звонка до звонка» и так далее. Но «Один день Ивана Денисовича» было первым литературным произведением о лагерях, которое я прочитал. Хотя самиздат в доме водился.
Итак, тема не была для меня новой, а понять важность появления именно этой темы в печати я в 12 лет, конечно не мог; уже потом понял – усвоил из разговоров взрослых. Но меня в семье учили ценить художественную литературу, я был уже довольно начитанный пацан; и что я понял прямо сразу – что это новое слово в русской литературе. Да и отец, помнится мне, радовался в первую очередь не теме рассказа, а его литературному уровню (так что, Бог его знает, может, мои тогдашние мысли по поводу того, как здорово написано, были и не совсем мои, а наведенные отцовским мнением).
Но, конечно, для родителей было важно и то, что это новое слово в русской литературе сказано именно на данную тему, потому что они оба считали, что важней этой темы в России ничего нет.
Из мемуаров «шестидесятников» видно, что для тогдашних людей публикация «Одного дня…» была ошеломляющим прорывом. Кстати, в те годы в СССР вообще почти все, что можно назвать событием, происходило в сфере искусства, в сфере литературы. Травля Пастернака; «Литературная Москва» и «Тарусские страницы»; вечера поэзии в Лужниках и Политехническом; «лианозовская коммуна» писателей и художников и поэтические сходки на Маяковке; скандал на МОСХ-овской выставке в Манеже и встречи Хрущева с творческой интеллигенцией (где он, кстати, ставил Солженицына в пример авангардистам и всякой прочей шушере); дело Бродского… Публикация «Одного дня Ивана Денисовича» – событие из того же ряда.
Нынешняя интеллигентная молодежь формировалась в условиях, когда никаких нет проблем прочитать Гроссмана, Шаламова, Демидова, Евгению Гинзбург, когда на лагерную тему издано море разных произведений – литературных, мемуарных, публицистических, снято уже немало кинофильмов, ставятся спектакли и т. д. Для них этот рассказ воспринимается как вещь в ряду других вещей. Но для того времени – начала 60-х годов – он был первым.
Строго говоря, он не был первым. Первым был «Самородок» Георгия Шелеста, напечатанный в «Известиях». Но рассказ Шелеста был откровенно слаб, да еще и написан был «с партийных позиций» – ну, вот как моя тетя Елена могла бы написать. О том, как нашли зэки золотой самородок и сдали его по начальству для укрепления обороноспособности нашей Родины (дело было во время войны). Может, правда, был такой случай, да наверняка даже был, и не один: самородки золотые на Колыме, случалось, находили, а что сдали его – так попробовали бы не сдать! Но настоящей правды за всей этой приторно-патриотической историей все равно не было, ни правды жизни, ни правды художественной. А вот в рассказе Солженицына про то, как Иван Денисович Шухов провел один обычный день своей обычной жизни, и та, и другая правда была, а точнее – они обе там счастливо совпали.
Потом, конечно, пошли разговоры, – их я тоже помню, – о некоторых акцентах, расставленных автором. О том, как в этих акцентах сказываются мировоззренческие пристрастия автора. О том, что интеллигенция для него явно чужая и враждебная. Там, в рассказе, единственный интеллигент – Цезарь Маркович. Не считать же кавторанга за интеллигенцию; он – офицер, военная косточка, это немножко другое дело. Так этот единственный интеллигент мало того что «придурок», то есть человек, избавленный от физического труда и зацепившийся за теплое и хлебное местечко, мало того что барин, – у него еще и имя какое-то нерусское. А вот Иван Денисович, простой русский мужик, этому Цезарю противопоставлен как носитель Божьей правды. И что это, мол, искусственное, фальшивое противопоставление, не соответствующее лагерным реалиям. Такие вот разговоры пошли в гуманитарной московской среде. Помню, что отец, который очень высоко ценил литературный дар Александра Исаевича, всегда на это замечал, что если есть у Солженицына этот народопоклоннический грех, то он не первый в русской литературе этим грешен, что этот грех он делит со Львом Толстым.
Что до меня, то сегодня, отчитав многие десятки лагерных мемуаров, я должен признать: да, не соответствует этот лубок реальному политическому лагерю поздних сталинских лет. Но ведь Солженицын – не мемуарист, не бытописатель, не историк нравов. Он все-таки литератор, новеллист, он, может быть, хотел в этом рассказе что то сказать не только о лагере, высказать какую-то свою правду о жизни в целом. Да, в реальности лагерный социум не совсем таков, каким его конструирует Солженицын. Но, честно говоря, я до сих пор не знаю, такой ли уж это большой грех перед русской литературой. А может, это и не грех вовсе.
Людмила Алексеева, правозащитница:
– Как и всякий московский интеллигент, я в те далекие годы была подписчицей «Нового мира». В этом журнале впервые и прочитала этот рассказ. О том, что подобное выйдет в свет, я слышала еще до его публикации, поскольку дружила с семьей дочери Льва Копелева. А так как с текстом была не знакома, появление его в печати ждала с нетерпением.
Нельзя сказать, что рассказ поразил меня своим содержанием. О многом из лагерной жизни я уже знала, поскольку в те годы была активной «перепечатницей» самиздата, в том числе и лагерных мемуаров. Более того, я уже знала о существовании куда более мрачных лагерных мест, чем описанные Солженицыным в «Одном дне…». Я тогда и Шаламова уже прочитала.
Но, конечно, «Один день Ивана Денисовича» был воспринят мной как новое, причем очень талантливое художественное произведение. И это объясняет, почему я читала его с упоением. Для тех лет публикация рассказа стало огромным, чуть ли не знаковым событием. О нем говорили буквально в любой интеллигентной среде. Казалось, что случился какой-то перелом, что мы вступаем в новую стадию, так как можем, наконец, открыть новые страницы нашей истории, заново пережить ее.
С тех пор я прочитала практически все, что вышло из под пера Александра Исаевича, за исключением последних статей. И, на мой взгляд, «Один день Ивана Денисовича» – лучшее его произведение. Он сразу выступил с очень зрелым текстом. Для литературы – это был праздник, так как многие поняли, что у нас родился большой писатель, который не просто красиво пишет, но талантливо пишет, и пишет на такие темы, какие еще боялись осваивать другие авторы. Я имею в виду – ужасы лагерной жизни…
Анастасия Баранович-Поливанова, переводчица, автор книги воспоминаний «Оглядываясь назад»:
«Журнал нам принес кто-то из друзей, так как на „Новый мир” мы подписаны не были.
Мне было тогда 30 лет. И на мое поколение (и не только на моё) этот рассказ произвел ошеломляющее впечатление. Впечатление не только от того, о чем, но и как… В те года уже многие знали, что люди «сидят». Что касается непосредственно моей семьи, то дед моего мужа был расстрелян в 1938, мой дед сидел в камере смертников в 1918 несколько месяцев, а мама в 16 лет в том же 1918 году оказалась в Бутырках (на ее описание содержания заключенных в 1918 году в бутырской тюрьме ссылается Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГе»). О своих сидящих друзьях мне тогда рассказывала и мама – Марина Казимировна Баранович. Так получилось, что через нее вся моя семья, мой муж и дети были знакомы с Львом Копелевым и Дмитрием Паниным, ставшими у Солженицына прообразами героев «Круга Первого».
В 1956 году эта тема в быту зазвучала чаще, потому что люди стали возвращаться из лагерей. С другой стороны, я думаю, что для многих рассказ Солженицына стал все-таки открытием. Потому что не все знали, кто и за что сидит и сидел.
После публикации в редакцию журнала стало приходить огромное количество писем. А две моих знакомых даже отправились в Рязань, где тогда жил Солженицын, увидеть автора и высказать свое восхищение. Есть такая история, это не анекдот: Когда Александр Твардовский из редакции получил рукопись, читать он ее начал в пижаме, лежа в кровати. Но после нескольких абзацев, он понял, что такой текст нельзя читать, лежа в постели. Встал, надел костюм, галстук, сел за стол и дочитал.
Почему рассказ пропустили? Огромная заслуга была, конечно, Твардовского, который выбрал удачный момент и добился публикации. Может быть, рассказ пропустили, потому что его герой не интеллигент, а работяга. Хрущев был непредсказуемым. Не так много прошло времени с травли Пастернака, о которой все помнили. А затем последовал разгром выставки в Манеже и Карибский кризис.
Поэтому я считаю, что та публикация была таким необъяснимым чудом.
Это рассказ очень важен и в цепочке других текстов Солженицына, «В круге первом» и «Архипелаг ГУЛАГ», потому что во всех трех текстах вскрыта и показана та система, показано, как она работала.
В последнее время я, к сожалению, не слышу ссылки на Солженицына. Возможно, кого-то оттолкнула его книга «200 лет вместе». Хотя Достоевскому его антисемитизм и нелюбовь к полякам, французам и немцам почему-то прощают. Все это не должно умалять и заслонять то великое явление, каким был и остаётся Солженицын, которого надо читать, любить и учиться понимать. Такого явления, как Солженицын, у нас в 20 веке больше не было».
Елена Чуковская, литературовед, редактор, писатель:
– Я прочитала «Один день Ивана Денисовича» ещё в рукописи, поскольку в нашем дворе жил Копелев, который и передал рассказ в «Новый мир». Он дал почитать моей матери, читала и я – это машинка без просветов, без полей, с оборотами. Это было непривычно – не только содержание, но и вид рукописи.
Мой отчим был арестован и расстрелян, поэтому сам факт существования лагерей не был для меня откровением. У нас в доме жили несколько раз вернувшиеся из лагерей, но они ничего никогда не рассказывали. А в «Одном дне» всё очень предметно, это и было в известном смысле откровением…
У нас было несколько всплесков надежд – в конце 50х и начале 60х годов. Тогда было ощущение, что что-то меняется – люди возвращаются из лагерей, начинают писать о своей судьбе. И даже у газетной кампании, сопровождавшей публикацию Солженицына, был лозунг «Чтобы это никогда не повторилось». Конечно, это было надеждой нашего поколения. И, конечно, это очень быстро отступило.
Ведь Александра Исаича тогда выдвинули на Ленинскую премию, и уже эта кампания резко отличалась от предыдущей. Со страниц газет спрашивали «Не преукрашен ли герой?», «А почему он в лагере не боролся?!» и т. д.
Сейчас уже опубликованы документы о попытке поставить совместный советско-американский фильм по Ивану Денисовичу, но уже в 63 году наши руководители оказались против.
Для самого Солженицына эта эйфория продлилась несколько недель, пока Хрущев не пошел в Манеж и не начал громить там абстракционистов. Тогда же во всех журналах начали говорить, что не нужно «тащить» эту лагерную тему.
Не надо забывать, что на самом деле мало что тогда было напечатано. Да, прорывался Горбатов в Новом мире. Были потом еще прорывы, но в целом, публикация «Одного Дня» стала пиком той гласности.
Виктор Голышев, переводчик английской и американской литературы:
– Прочел в журнале сразу, когда повесть напечатали. Чувства помню: во-первых, что об этом напечатано, во-вторых, совершенство произведения, его страсть, складность и свежесть, естественность языка.
Откровением в смысле темы не было. Я знал о многих погибших от родителей и знал близких и знакомых, которые вышли из лагерей. Но молодому человеку неудобно было расспрашивать о подробностях, и сами люди не особенно стремились рассказывать о тяжелом. Знание наполнилось материей благодаря повести. Более сильного впечатления от того, что было написано у нас после войны, не вспомню.
Раиса Орлова, писательница, правозащитница, жена Льва Копелева. Отрывок из книги «Воспоминания о непрошедшем времени»:
«Солженицын вновь приехал в ноябре 1961 года, сразу после XXII съезда, мы только что вернулись с Кавказа и стали его уговаривать отдать повесть в „Новый мир”, не надеясь на публикацию. Лев сначала хотел через Марьямова, а я настаивала, чтобы через Асю Берзер. И прямо Твардовскому. Я и отнесла Асе – только лично Твардовскому. <…> Она безнадёжно посмотрела – „после съезда хлынул целый поток таких рукописей, боюсь, в журнале не появится ни строки”. Прошло месяца полтора. То Твардовский уезжал, то был очень занят. Сама Ася „ничего подобного не читала”, но полагала, как все мы, что публикация невозможна.
В воскресенье в 8 часов утра – звонок. Ася предупреждает, что будет звонить Твардовский, он прочитал, потрясен. Дольше говорил с Левой, сказал, что вызовет автора».
Александр Солженицын, из книги «Бодался теленок с с дубом»:
«В начале декабря от Л. Копелева пришла телеграмма: „Александр Трифонович восхищен статьей”. <…> Еще через день (в день моего рождения как раз) пришла телеграмма и от самого Твардовского – вызов в редакцию. А еще назавтра я ехал в Москву и, пересекая Страстную площадь к „Новому миру”, суеверно задержался около памятника Пушкину – отчасти поддержки просил, отчасти обещал, что путь свой знаю, не ошибусь. Вышло вроде молитвы.
<…>
С трибуны пленума Хрущев заявил, что это – важная и нужная книга (моей фамилии он не выговаривал и называл автора тоже Иваном Денисовичем. Он даже жаловался пленуму на свое политбюро: «Я их спрашиваю – будем печатать? А они молчат!…». И члены пленума «понесли с базара книжного» – две книжечки: красную (материалы Пленума) и синюю (11-й номер «Нового мира»). Так, смеялся Твардовский, и несли каждый под мышкой – красную и синюю».
Владимир Лакшин, литературовед, из книги «Открытая дверь»:
«Через два-три дня о повести неизвестного автора говорил весь город, через неделю – страна, через две недели – весь мир. Повесть заслонила собой многие политические и житейские новости: о ней толковали дома, в метро и на улицах. В библиотеках 11-й номер „Нового мира” рвали из рук. В читальных залах нашлись энтузиасты, сидевшие до закрытия и переписывавшие повесть от руки. <…>
Редакции разрешили допечатать к обычному тиражу – дело неслыханное – 25 тысяч экземпляров. В ближайшие дни после выхода номера заседал многолюдный, с приглашением гостей, как тогда полагалось, Пленум ЦК. В киосках, расположенных в кулуарах, было продано свыше 2 тысяч экземпляров 11-го номера. Вернувшись с Пленума, Твардовский рассказывал, как заколотилось у него сердце, когда в разных концах зала замелькали голубенькие книжки журнала».
Евгений Евтушенко, поэт, публицист и режиссер. Отрывок из рассказа «Обреченный на бессмертие»:
«Система, где заключенные ели все, что попадется, включая глаза какой-нибудь жалкой тюльки, пожирала людей и с особенным удовольствием их глаза – чтобы они не видели, не запоминали.
Любая пропаганда – это проглатывание глаз.
Но были и те, кто видели, запоминали. Свою отсидку бывший командир батареи Александр Солженицын воспринимал как миссию запоминания.
<…>
В декабре 1962 года, в Москве, в правительственном доме Доме приемов, я видел, как познакомились два героя двадцатого века.
Первым из них был Хрущев и второй – Солженицын.
Это произошло на мраморной, застеленной красным ковром, похожим на подобострастный вариант красного знамени, распростершегося под мокасинами фирмы «Балли» с прорисовавшимися сквозь их нежную перчаточную кожу подагрическими буграми ног членов Политбюро.
– Никита Сергеевич, это тот самый Солженицын… – сиял от гордости хрущевский помощник Лебедев, как будто он сам носил писателя девять месяцев в своем материнском лоне и самолично родил его на свет Божий.
Ни отцом, ни матерью Солженицына на самом деле он не был, тем не менее сыграл роль повивальной бабки в судьбе его первой повести «Один день Ивана Денисовича».
Я уловил, что Хрущев, пожимая руку Солженицыну, вглядывался в его лицо с некоторой опаской.
Солженицын, против моих ожиданий, вел себя с Хрущевым вовсе не как барачный гордец-одиночка с лагерным начальником.
– Спасибо, Никита Сергеевич, от имени всех реабилитированных…- сказал он торопливо, как будто боясь, что ему не дадут говорить.
Как же произошло это братание коммуниста № 1 и антикоммуниста № 1?
В 1962 году цензура отказалась подписывать очередной номер либерального журнала «Новый мир», где должна была появиться первая повесть никому тогда не известного бывшего заключенного сталинских лагерей. В случае подобных запретов редакторы журналов или трусливо сдавались или жаловались на цензуру в ЦК <…>
Редактор Александр Твардовский послал письмо в защиту повети «Один день Ивана Денисовича» на имя самого Хрущева. На положительный результат у него было только полнадежды, ибо сам Хрущев был только полулибералом, да и то – только по настроению, иногда весьма кратковременному. <…>
Разоблачив Сталина как убийцу в 1956 году на XX партийном съезде, он не нашел в себе мужества покаяться в том, что и сам участвовал в расправах…
Однако поток чудом уцелевших в лагерях и реабилитированных людей не останавливался и нес с собою страшную правду о том, что произошло в неведомом Там, о котором о сих пор в печатной литературе не было сказано ни сова. Возник провал между отрывочным узнаванием лагерной жизни через возвращавшихся людей и искусственным умалчиванием в газетах и журналах о том, что происходило за колючей проволокой.
Предусмотрительный Лебедев долгое время таскал с собой наготове во время многочисленных поездок Хрущева папку из журнала «Новый мир» с версткой запрещенной цензурой повести и в момент одного из припадков хрущевского антисталинизма подсунул ее, так же как и мое стихотворение «Наследники Сталина», этому самому спонтанному в мире политику.
Хрущев решил поставить не на Сталина, а на Ивана Денисовича. Повесть произвела впечатление разорвавшейся политической бомбы…»
Подготовили Нурия Фатыхова, Ксения Бараковская