В Кракове опубликован полный польский перевод вышедшей в 1997 году под грифом «Мемориала» книги Миры Яковенко об Агнессе Мироновой-Король.

Книга, заголовок которой  – «Агнесса. Устные рассказы Агнессы Ивановны Мироновой-Король о её юности, о счастье и горестях трёх её замужеств, об огромной любви к знаменитому сталинскому чекисту Сергею Наумовичу Миронову, о шикарных курортах, приёмах в Кремле и… о тюрьмах, этапах, лагерях, – о жизни, прожитой на качелях советской истории» – отсылает к романам XVIII века, обрела в польском издании новую жизнь. Хотя издатели и не сохранили оригинального названия (переиначив его в краткое и ясное «Żona enkawudzisty»), многочисленные фотографии из архива «Мемориала» и подробные примечания выгодно отличают польскую книгу от скромного издания, которое готовилось усилиями автора, друзей и общества «Мемориал» в середине 1990-х годов.

Для читателей, не знакомых с этим потрясающим текстом, мы приводим отрывок из воспоминаний Агнессы (полный текст доступен на сайте «Мемориала»). Ниже вы также найдёте часть фотографий, воспроизведенных в польском издании.

Упоминаемый в тексте Мироша (или Серёжа) – это и есть главная любовь Агнессы, Сергей Наумович Миронов (настоящее имя Король Мирон Иосифович), один из видных деятелей НКВД 1920-1930-х годов, арестованный в 1939 и расстрелянный в 1940 году.

Караганда

1.

Я два раза была в Караганде. Первый раз – в 1931 году, когда мы приехали с Мирошей в Алма-Ату. Там полномочным представителем ОГПУ Казахстана был Каруцкий, а Мирошу назначили его заместителем. (До Каруцкого начальником ОГПУ был Данилов, которого сняли за контрабанду.)

 В первый же день завхоз принес мне груду отрезов крепдешина – я взяла. Миронов рассердился:

 – Отдай все!

 Мне пришлось идти к завхозу домой. Его жена удивилась:

 – Что, неужели не подошли?

Сам Каруцкий – пузатый, отекший – очень пил. Жена его прежде была замужем за белогвардейским офицером, родила от него сына. Каруцкому стали колоть этим глаза. Тогда он сказал ей: «Лучше пусть мальчик живет у твоей матери!» И мальчика отправили. Жена Каруцкого страшно тосковала и незадолго до нашего приезда покончила с собой.

 У Каруцкого под Алма-Атой была дача, где он устраивал холостяцкие кутежи. Только мы приехали, он пригласил нас. Там я видела порнографические открытки, исполненные каким-то очень хорошим французским художником, вот уж не помню кем. Одну запомнила до сих пор. Болгария, церковь. Ворвались турки, насилуют монашенок.

 Каруцкий очень любил женщин, и у него был подручный Абрашка, который ему их поставлял. Высматривал, обхаживал, сводничал.

 И вот этот Абрашка, как только Миронов уйдет на работу, повадился ходить ко мне. То одно принесет, то другое, виноград, дыни, фазанов – чего только не приносил. Миронов из себя выходил:

 – Зачем ты берешь? Гони его!

 Как-то Сережа пришел домой, а в пепельнице полно окурков.

 – Это не мои! Кто здесь был?

 – Абрашка.

 – Опять Абрашка? Зачем?

 – Не знаю.

 – Зачем ты его принимаешь? Я тебе говорил, гони его!

 Рассердился, а на следующий день пришел мрачный как ночь.

 – Теперь я знаю, зачем Абрашка приходит. Каруцкий посылает меня на месяц в командировку для инспекции по всему Казахстану. Это он нарочно, чтобы я уехал, а ты бы тут одна осталась… Может, ты этого хочешь, не знаю…

 – Сережа! Этот пузатый Каруцкий!

 – Не хочешь? Ну тогда что, если мы его перехитрим?! Мне ведь дают целый вагон. Поедешь со мной?

 – А можно?

 И я поехала с Сережей в командировку.

2.

Вагон был пульмановский, из царских, еще николаевский. Салон обит зеленым бархатом, а спальня – красным. Два широких дивана. Проводники, они же повара, стряпали нам на славу. Среди сотрудников только одна (кроме меня) женщина – машинистка.

 Поздняя осень. В Северном Казахстане уже зима. Ветры там лютые, пурга, холода. Вагон все время топили, но выйти куда-нибудь невозможно! Я, южанка, мерзла. Тогда мне доставили доху, мех вот такой – в ладонь ширины, густой! Я в нее закутаюсь и куда угодно – в пургу, в мороз! Мне тепло.

 Все бы хорошо, только почему-то Сережа с каждым днем становился все молчаливей, угрюмей, даже я не всегда могла его растормошить.

 И вот приезжаем как-то на заваленный снегом полустанок.

 – Это, – говорят, – поселок Караганда. Его еще только строят.

Вагон наш отцепили, и сотрудники пошли посмотреть, что за Караганда. Я тоже хотела пойти с ними, но Сережа не пустил. Долго их не было, мы с Мироновым ушли в спальню. Мироша лег на диван, молчит, потом заснул. Мне стало скучно, я опять пошла к сотрудникам, а там все набились в одно помещение. Вернулись те, что ходили в поселок, и рассказывают.

 – Караганда эта, – говорят, – городом только называется. Одни временные хибары, построенные высланными кулаками. Ничего в магазине нет, полки пустые. Продавщица говорит: «Я не работаю, не торгую, нечем. Хлеб забыли, как и выглядит… Вы говорите, вам хлеб и не нужен? Ну что же вам предложить? Кажется, где-то у меня сохранилась маленькая бутылочка ликеру… Возьмете?»

 Они взяли. Разговорились с нею. Она рассказала:

– Сюда прислали эшелоны с раскулаченными, а они все вымирают, так как есть нечего. Вон в той хибаре, видите отсюда? Отец и мать умерли, осталось трое маленьких детей. Младший, двух лет, вскоре тоже умер. Старший мальчик взял нож и стал отрезать, и есть, и давать сестре, так они его и съели.

 Все замолчали. Они, сотрудники, про голод уже, оказывается, знали. Помолчали, но затем после горячего чаю все развеселились, заговорили о другом; один стал «выпендриваться» передо мной и машинисткой.

 – Вы не глядите, что я маленький, – воскликнул он, – ни одна женщина еще на меня не жаловалась!

 И рассказал историю, как снимались они с другом в фотографии и на снимке на заднем плане увидели хорошенькое женское личико. Это была жена фотографа. Они пришли в фотографию, когда мужа не было.

 – Можно его подождать?

 Она на кухне возится, они ей березовых дров накололи. Вдруг по лестнице тяжелые шаги – муж.

 – Вы что тут делаете? Вон отсюда!

 Обоих спустил с лестницы, а вдогонку им вниз летели березовые дрова.

 – Вы думаете этим кончилось? – спросил рассказчик самодовольно. – Она сама ко мне приходила потом!

 И так далее, вот такие рассказы. Потом стали в карты играть. А я все не могла забыть о тех детях.

 Проснулся Мироша, я ему рассказала, думала поразить, а он мне:

 – Я, – говорит, – сам знаю.

 Он обычно от меня все свои служебные дела скрывал, но тут ведь я сама ему сказала.

 – Знаю, – говорит, – заходим в домишко, а там трупы… Вот такая командировочка.

 Он очень тогда переживал, я видела. Но он уже старался не задумываться, отмахнуться.

 Он всегда считал, что все правильно, очень был предан. Помню, в начале нашей совместной жизни я часто говорила ему:

 – Мироша, не может быть, чтобы все были виноваты!

 Я говорила так под влиянием мамы, мама была умная женщина.

 – Конечно, ты не веришь, – возражал он. – Ты ведь белогвардейка.

 А тогда среди вымирающих селений в нашем вагоне, обитом бархатом, было полно провизии. Мы везли замороженные окорока, кур, баранину, сыры, в общем, все, что только можно везти.

 Петропавловск еще с царских времен был городом. К Мироше тотчас, как мы приехали, пришел начальник ОГПУ Петропавловска. Сережа инспектировал работу этих начальников, но он не строил из себя грозного ревизора, наоборот.

 – Завтра мы начнем работать, – сказал он дружески, – а сегодня приходите к нам с женой на обед, у нас будет жареный поросенок.

 Они пришли. Жена его Аня – хорошенькая, но толстая! И еще платье. Ну разве можно толстым такое носить? Юбка плиссе – это же толстит! Она все оправдывалась, помню: «Это потому я растолстела, что мы были в Средней Азии, там летом очень жарко, я все пила воду».

 Стол в салоне был накрыт хоть и по-казенному, но роскошно. И вот повар тащит на блюде жареного поросенка, нарезанного ломтями, в соусе. Проходит мимо нас, вероятно, опасался задеть пышную прическу Ани, наклонил блюдо, а соус как плеснет ей прямо на платье! Она вскочила, закричала:

 – Что за безобразие!!! – и давай ругаться.

 Повар так и замер, лица на нем нет – что ему теперь будет?!

 Я пыталась ее утихомирить, советовала соли насыпать на платье, но вся радость обеда была уже испорчена. Мироша ей:

 – Неужели какое-то платье помешает вам отведать такого поросенка?

 Муж брови нахмурил: перестань, мол! Но она не унимается. Так и прошел весь обед.

 На другой день они нас пригласили. Там-то был пир, так пир! Много всяких прислужников, слуг, каких-то подхалимов, холуев. Подавали всякие свежие фрукты, подумайте, даже апельсины. Ну уж про мороженое всяких сортов и виноград – и говорить нечего!

3.

Во второй раз я побывала в Караганде через пятнадцать лет. Миронов давно был расстрелян, мой третий муж, Михаил Давыдович, томился в лагерях. У меня позади были Лубянка, и страшный переход через степь в пургу, и дистрофия, от которой я чуть не погибла. Мой срок заканчивался. В конце его я была связана с больницей в Аратау, в трех сутках езды на лошадях от Караганды. Моей подругой стала жена начальника лагеря Панна, она меня всячески поддерживала.

 У нас в больнице тогда лежал уголовник, у которого якобы отнялись ноги. Он рассказывал, что урки за какие-то их внутренние дела с размаху ударили его о скалу. Но позвоночник у него остался цел, и наш главврач не был уверен, что он не симулирует. Уголовника этого решили отправить в карагандинскую больницу, и главврач сказал конвою:

 – Посылаю с медсестрой. Она не убежит, ей осталось три месяца до освобождения, а вот насчет него не уверен, за ним смотрите.

 Про наших вохровцев говорили, что это дети и внуки тех раскулаченных, которых пригнали сюда умирать в тридцатые годы, и теперь они нас ненавидят – как интеллигенцию, точнее, как бывшее начальство, «партейных», что когда-то раскулачивали и высылали их семьи. Может быть, среди них был и тот мальчик, который когда-то съел своего младшего брата.

 Отличались они какой-то особой жестокостью, грубостью, но, главное, были уж очень некультурны и дики. Сама я не пострадала от их жестокости, я быстро поняла, какая здесь жизнь, и научилась, не подличая, как-то ладить со многими.

 А еще знаете, что мне помогло? Я никогда ни одного дня не носила тюремной или лагерной одежды. Мне казалось, что стоит надеть их одежду – эти ватные брюки или куртку с торчащей из дыр ватой, – и ты уже не человек, ты уже превратился в раба в глазах всех и в своих собственных, раба, которым можно как угодно помыкать. Надо было сохранить свое человеческое достоинство. Я и старалась держаться так – не сдаваться, не уронить себя. И это мне помогло. Отношение ко мне было другое, даже у вохры.

 Но вернусь к рассказу.

 Мы поехали. Впереди тачанка с двумя конвойными, затем телега, в ней на соломе – больной, и я у него в ногах со своим узелком. Правил конвойный.

 Июнь. Солнечно. Степь, высокая трава, цветы. Днем останавливались, разжигали костер, конвой варил себе. Нам с больным выдавали хлебную пайку. Затем стали меня звать: «Эй, лягпомша, иди есть с нами!» Но я брезговала. Брала только вареную картошку, делилась с больным.

 Ночевали в избах. Двое конвойных и я на лавках, один, дежурный, с больным на телеге.

 Когда дежурил Василий, оба других тревожились, не убежит ли больной. Я успокаивала их:

 – Да там же Василий!

 – Дык што Василий, так твою мать! Захрапит, и хоть выноси самого!

 Несколько раз в ночь выходили проверять.

 Разлив рек. Вот подъехали к реке. Тачанка переправилась легко. Но телега сидит ниже. Въехали, а вода стала заливать. Мы с конвойным приподнялись, а больной в воде. И вдруг кони поплыли! Уж как они распряглись, Бог знает! Плывут вниз по течению, а вода нас заливает. Я думаю: «Я-то умею плавать, а больной?» А он весь уже в воде, страшно перепугался, лицо исказилось от страха… Я после сказала конвойным: «Он действительно ходить не может!»

 Лошади вышли из воды, их впрягли в тачанку, привязали к ней телегу и вытащили нас.

 Тепло было. Мы сушились на солнце.

 Больной повеселел, счастливый, что не погиб. Когда поехали, рассказал мне в тот день, за что его взяли.

 Хорошо ему жилось на воле! Приезжал на маленький разъезд Транссибирской магистрали, платил какой-нибудь женщине три-пять рублей, чтобы пустила на два-три дня. Не спеша проходил мимо остановившегося товарного состава. Обходчики постукивали по тормозам, внимания на него не обращали. А он, проходя мимо состава, нюхал – не пахнет ли мануфактурой? Он по запаху чуял ткани.

 А когда стемнеет, прилично одевался, с внутренней стороны пиджака подвешивал топорик, молоток, а гвозди в кармане. Находил состав на запасных путях, влезал на тормозную площадку. А там на двери в вагон есть дощечки, планочки короткие, он их поддевал топориком, они отходили, повисали на гвозде. Он пролезал внутрь, а планочки ставил на место, чтобы отверстие не зияло.

 Шел по вагону. Там бывало навалено рулонов! – пройти трудно. В темноте он нюхал их, хлопок не брал. Искал крепдешин, шелка. Шелка упакованы были меньшими штуками, он брал две штуки. Затем подходил к проему, выглядывал – тихо ли? Обычно на полустанке – ни звука, тишина.

 Вылезал, осторожно заделывал дыру, шел к бабе, у которой остановился, укладывал рулоны в чемоданы и утром первым поездом уезжал к своей скупщице. Та очень наживалась. Если метр крепдешина стоил девять рублей,– она давала ему рубль за метр. Торговались. Он получал деньги после того, как помогал ей нарезать куски по три и три с половиной метра. Эти отрезы она отдавала своим подручным бабам, которые их продавали на толкучках.

 Из-за перекупщицы он и попался. Она его «продала». Как-то нарочно обманула в расчете. Он вернулся требовать свое, а там его уже поджидали. Он разозлился: «Я сяду, но и ты сядешь!» Рассказал о ней все, и она села тоже.

4.

Но вот и Караганда! Паровозный гудок! Впервые за несколько лет я увидела поезд. Поезд, трамвай! О, Караганда теперь уже была совсем не тем засыпанным снегом мертвым поселком, что пятнадцать лет назад! Это уже был город. Но город лагерей и ссыльных – тех, кто оседал здесь после лагерей. Только самого первого, вымершего слоя тут не было – раскулаченных…

 Больницу обслуживали первоклассные врачи, они лечили и начальство и вохровцев. Лагерные начальники построили себе здесь дома, некоторые – даже с колоннами. Они разводили коров, свиней, кур, батраками были у них заключенные. Если кто заболевал в семье у начальника, приказывали профессору прийти к ним домой – посмотреть горло ребенку или полечить тещин радикулит. Лучшие профессора обслуживали их на дому.

 Наши конвойные сдали уголовника в больницу. «Теперь, – говорят, – будем сдавать тебя». Меня они должны были «сдать» в лагерь. Сдали. В лагере, как расконвоированную, меня направили в гостиницу. Это был совершенно пустой барак с топчанами. На них солома и одеяла, связанные так, как вяжут половики, грубо.

 Заведующую гостиницей этой звали Татьяной. Мне разрешили пойти в город. Татьяна сказала, что там даже можно купить газированную воду и мороженое. Мороженое! Сколько лет я его не ела!

Я постаралась приодеться, как могла. У меня была длинная черная юбка – подарок Панны. Я шла к выходу вдоль проволоки, разгораживающей лагерь на мужскую и женскую половины, а по ту сторону проволоки стояли мужчины, заключенные. Высыпали все, смотрят на меня, слышу восклицания: «Новенькая! Новенькая!»

 Татьяна рассказала мне свою историю. Отец ее был богатый волжский помещик. Два брата – офицеры – в двадцатом году удрали за границу с белой армией, связи с Татьяной не поддерживали. При Ежове ее арестовали за отца и дали десять лет. И вдруг перед самой войной ее вызывают из лагеря с вещами. Что бы это значило? Сажают в поезд – и в Москву, на Лубянку. Здесь ее привели к самому Берии. Роскошный кабинет, портрет Сталина во весь рост. Берия за письменным столом, предлагает садиться.

 – Вы такая-то?.. – и так далее. – У вас родственники за границей есть?

 Татьяна клянется, что никакой связи с ними не поддерживала.

 – Напрасно, – говорит Берия. – У вас какой срок?

 – Десять лет.

 – Ну это много! Слишком много. Теперь я вам объясню, зачем мы вас вызвали. Один брат ваш живет в Константинополе, другой скончался в США и оставил шестьдесят миллионов долларов. У него прямых наследников нет. Брат ваш может получить это наследство, только если вы приедете в США. Мы вас посадим в самолет, выправим вам документы. С вами поедут двое наших людей. Получите деньги и вернетесь.

 Она стала ждать – представьте только, как волновалась! Думает: если поеду, неужели не удеру, не останусь там? Правда, они могут меня убить… Дам каждому по пять миллионов.

 Ждала, ждала, а тут вдруг война. Опять ждала, а ее – в этап. Куда? Как? Ей говорят: «Приговор остается в силе». Вот она и тут.

 Так вот, когда я уходила в город, Татьяна попросила:

 – Можно, я возьму ваш обед? Хлеб я вам сохраню.

 Я согласилась. Мой брандахлыст и кашу Татьяна съела.

5.

В Караганде я еще успела пойти к парикмахеру и сделать паровую завивку. Сколько лет я не была в парикмахерской!

 Парикмахер удивился:

 – Я до сих пор вас не видел! Вас прислали сюда работать?

 Я не стала его разуверять. Он постарался – завил меня на славу. Я почувствовала себя человеком.

 Мужчины опять высыпали к проволоке, когда я шла обратно. А я иду в длинной черной юбке, красиво завитая, голову несу высоко, ни на кого не смотрю. Один робко хлопнул в ладоши, и вдруг все громко зааплодировали, приветствуя меня.

 Обратно я должна была ехать с конвоем, и меня взяли в машину с женами охраны, которые в Караганду приезжали в магазины. Они все меня разглядывали, удивлялись, восклицали:

 – Ах, какая прическа! А мы не догадались зайти к парикмахеру!

 Мол, мы хоть и начальство, а опростоволосились!

 А я сделала из проволоки каркас и натянула на него марлю, получилась шляпка с полями от солнца, оно там сильно печет. Мы ехали в кузове грузовика без верха. Вохровец, который с нами ехал, все не мог успокоиться, озлобился на мою шляпку, все восклицал с издевкой:

 – Сними ты это гнездо собачье!

 Раздражало его, вероятно, что-то интеллигентское, «барское» в моей шляпе. А я возражала спокойно:

 – Зачем снимать? Она никому не мешает.

 Но он все свое:

 – Сними, тебе говорят!

 Но с головы не содрал. Со мной они обычно такого не смели, да и при женщинах, вероятно, не захотел.

 Когда мы приехали, все обгорели – красные носы вспухли – и опять ахать:

 – Как же это вы, Агнесса Ивановна, остались беленькой?

 И это называется женщины! Даже такой вещи понять не могли – прикрыться от солнца!

 Когда я уезжала из Караганды, у меня с Татьяной произошел такой разговор.

 – Когда ваш срок кончается? – спросила она.

 – В сентябре 1947 года.

 – И мой!

 И мы условились встретиться тогда. Татьяна сказала:

 – Я буду вас ждать. Если меня не застанете, значит, что-то случилось.

 Она ко мне привязалась, и после моего отъезда у нее было тяжелое душевное состояние. Я получила от нее письмо, потом она замолчала. Там, где мы условились встретиться, ее не оказалось, я не могла задержаться, чтобы узнать, что с ней. Больше я никогда ее не видела и ничего о ней не знаю.

Мы советуем
19 августа 2014