Вскрывая банки с консервированным временем

Рецензия на роман Ф. Горенштейна «Место»
24 июня 2016

40 лет назад был закончен (но, разумеется, не опубликован) роман Фридриха Горенштейна «Место» – хроника борьбы за существование героя в СССР конца 50-х. Об истории из прошлого, спроецированной на настоящее и будущее – в новой рецензии на старую книгу.  

«Вы чрезвычайно мало знаете подлинную историю страны последних нескольких десятков лет… Я не хочу все обливать грязью, причем задним числом… Но подлинную жизнь последних тридцати лет и трагичность ее вы не знаете…
– Мы трагичность не знаем? – взвился старичок. – У вас еще, извините, мокрые губки были… Да… Мы через такое прошли, чего вам и не желаю…
– А я по-прежнему утверждаю, – сказал молодой человек, – что ваши взгляды и заявления объясняются тем, что самое трудное время вы пересидели в концлагерях…
Не только старики, но и некоторые другие из компании после этих слов язвительно засмеялись.
<…>
– Я не говорю о лагерных трагедиях, – сказал молодой человек, – в конце концов, они были одноплановы и понятны, между тем как в обществе происходили события весьма разноплановые, о которых, извините, вы теперь судите по книжкам… И о войне, и о послевоенном космополитизме… Вы, извините меня, судите как иностранцы, вернувшиеся с Колымы… И поэтому я утверждаю, что от трудных времен вы колючей проволокой концлагерей были ограждены…». (Фридрих Горенштейн, «Место»).

Прошлое, как известно — чужая страна. В особенности прошлое некоторых стран – холодное и мрачное общее место, в которое не хочется возвращаться даже в мыслях. В одной из своих постперестроечных статей Арон Яковлевич Гуревич сокрушался, что когда настал момент открывать закрытые ящики письменных столов, писатели обнаружили у себя неизданные рукописи, публицистику, литературу, свою «правду» о советском времени. У историков же, за редчайшим исключением, ничего написанного «в стол» не оказалось. Конечно, готовить исторические открытия в стол, полемика с оппонентами в закрытый ящик может быть чересчур «искусством для искусства», в то время, когда можно было пытаться пробивать спорные работы в цензурных инстанциях, солидаризироваться с опальными коллегами, читать прогрессивные лекции в академгородках. Впрочем, общий баланс при этом остается неизменным: серьезные историки не могут работать без доступа к источникам, а придумывать, домысливать и достраивать когда-то существовавшие, но давно разорванные связи — счастливая привилегия писателей, а не историков.  

Книги Фридриха Горенштейна были другим, не менее редким примером забитого под завязку ящика в столе – его длинные романы, исторические пьесы были написаны в 60-80-е годы, в то время как главной видимой частью его работы оставались киносценарии, экранизированные, среди других, Тарковским и Михалковым. Отношение Горенштейна к распространению своей прозы дает нам еще один экстремальный пример отчуждения собственного труда – он не только рано бросил попытки пробивать свои произведения в официальных журналах, не только отказывался давать их в самиздат, но и среди друзей давал читать очень узкому кругу людей – не столько из-за боязни политических последствий, а просто потому, что не считал нужным давать. Дочь литературного критика Лазаря Лазарева, одним из первых «открывшего» Горенштейна, историк Ирина Щербакова, сама хорошо знавшая писателя, говорит об этом просто: «Ему не так уж и нужен был читатель. Он считал, что даже некий усредненный интеллигентный читатель, все равно воспитанный на определенных литературных образцах, его не поймет и не примет».

Роман Фридриха Горенштейна «Место» (1969-1976) назван одной из трех классицистических категорий, типично структуралистским образом собирающей воедино сложно устроенное повествование. Герой ищет свое место на койке, свое место в стране, свое место рядом с любимой, свое место в советском обществе. История поисков превращается в длинный монолог-воспоминание, события наслаиваются друг на друга, более ранние впечатления дополняются более поздними попытками осмыслить произошедшее и вписать его в контекст большого времени, времени большой длительности – верный признак человека, ищущего какого-то объяснения, смысла жизни.

Масштабы событий сместились, равноценное внимание получают и томатная паста, размазанная на тонкий кусок хлеба, и покушение на Молотова, и навязчивые психопатические разговоры на подпольных вечеринках: о тех, кто «отсиделся в лагере», о том, как «русские слезы горьки для врага», о том, что «модернизация состояла не в отрицании Сталина, а в прибавлении к нему его ошибок». Действие романа переносится из Киева в Москву, из подполья в подсознание убийцы Троцкого Романа Меркадера и обратно в хорошо узнаваемый советский мир конца 50-х: в какую инстанцию принести нужную бумажку, где ждать в приемной, кому позвонить и т.д.

Важное достоинство прозы Горенштейна — стремление договорить все до конца, не останавливаясь, не вытеснять смысл в контекст, не играть в традиционную советскую интеллигентскую игру в прятки с фигурой умолчания. Горенштейн пишет о чрезвычайном унижении, жестокой пытке коктейлем из самоуничижения и мании величия. Издерганный, исполосованный, наполовину съевший сам себя герой по фамилии Цвибышев размышляет, действует, живет в расшатанном и похмельном мире первых лет после смерти Сталина. Романтический образ ранней оттепели, надежд, веры в способность изменить жизнь не старых еще фронтовиков или вернувшихся из лагеря «сидельцев» (тут кому кто больше нравится), последовательно растаптывается.

Так когда-то было у Йохана Хёйзинги в «Осени Средневековья» – раннее Возрождение не начинает новую эпоху, а заканчивает старую; так было у Бронислава Бачко в книге о Французской революции после Термидора «Как выйти из террора?» – Горенштейн видит в так называемой оттепели новый виток сталинизма: реформы — поверхностны, революционные кружки не могут предложить ничего, кроме насилия. Злоключения героя начинаются с неосторожной фразы на вечеринке у полузапретного поэта Арского — якобы, «рабочие до сих пор хорошо отзываются о Сталине, а Хрущева презирают». Цвибышева выставляют на улицу, хотя все дальнейшее развитие событий не оставляет сомнений в том, что он говорил правду.
Немногочисленными критиками и читателями «Место» называется романом традиционным (то есть не-постмодернистским), цельным и даже чуть устаревшим по форме (Мина Полянская) – что удачно соотносится с литературной мифологией вокруг ее автора, называвшего себя «писателем незаконным», по сути, самопровозглашенным изгоем – не печатавшимся ни в СССР, ни, по-настоящему (то есть, с большим успехом) – на Западе. «Место» – роман, написанный не ко времени – как будто бы опередивший многие политические и общественные явления и, одновременно, старомодно-огромный.

Впрочем, ничего прямо традиционного, ничего достоевского и досоветского в романе нет – все внутреннее развитие и перерождение персонажа дано уже в обратной перспективе, непринятой в каноническом романе-воспитания. Цвибышев рассказывает о самом себе из настоящего времени, из концовки романа – он уже все пережил, понял все, что смог понять. Все его действия, все мысли уже погружены в состояние, в котором он заканчивает повествование к 900-й странице. И первый, самый важный вопрос, это вопрос о том, как же он оказался на своем месте. Что же произошло? Предопределило ли начало то, что случилось в конце?

История репрессированного отца, отчаянная попытка уцепиться за пропащее рабочее место, за блатную койку в общежитии, за внимание в «интеллигентной компании» – все действия героя так или иначе оказываются мотивированными его общественным статусом, его внутренним пониманием политического. Перед нами все тот же самый идеально вышколенный мир «все в государстве, ничего вне государства». Все, что оказывается вроде бы вне политики, вытесняется в личностную историю героя, все равно кормится за счет его социальных комплексов. В такой системе ценностей он непременно должен страдать от неразделенной любви к девушке из писательской семьи, а девушками попроще – пользоваться. Кошмар жизни Цвибышева в «Месте» – бесконечное политическое обобществление любого действия. Обезумевший социальный лифт хаотическим образом взлетает и падает вниз от этажа к этажу, проблемы остаются нерешенными, потому что решить их предлагается негодными средствами.

Почему же все неминуемо должно было произойти именно так? Почему весь длинный ряд лиц, имен, историй героев за 900 страниц все равно сводит их в одни и те же политические ячейки: антисталинисты-антисемиты, антисталинисты-русские националисты, антисталинисты-интернационалисты (но с тем сатирическим гротескным оттенком, который в похожем случае отмечал Довлатов: «после коммунистов я больше всего не люблю антикоммунистов»), зоологические нацисты, повесившие портрет Гитлера в красном углу избы – все они смешиваются в одну кашу, нивелирующую все их различия к концу повествования. Что же случилось? Очевидно, что герой не может дать нам удовлетворительный ответ на этот вопрос.
Однако фундаментальная политическая проблема, лежащая в основе всех проблем, это нечто, что способен угадать даже Цвибышев, выгнанный с последней завалящей койки грязной киевской общаги: почему-то получается так, что для того, чтобы что-то в России изменить, ее нужно непременно возглавить. Иначе ничего не получится — ни с девушкой, ни с социальной справедливостью. Когда мы встречаем Цвибышева в начале романа, он всего лишь хочет удержаться на своем месте. Затем, после вступивших в силу первых хрущевских преобразований — хочет получить от общества компенсацию за убитого отца. Дальше ему уже нужно общественное положение. Наконец, он хочет любви, полноценности, понимания. И ни в одной своей роли ему не достичь желаемого, условные «правильные решения» всегда приходят как остроумие на лестнице, слишком поздно. Где же найти место проходящей жизни, ущемленному и уязвленному несправедливостью человеку? Поприщин воображал себя королем Испании, Цвибышев открывается своему другу, прямо под кремлевскими стенами, в чем-то географически более близком – он хочет стать «правителем России».

В предисловии к своей лучшей исторической книге: «60-е: мир советского человека» Александр Генис (увы, уже без своего соавтора Петра Вайля) называет алгоритм их исследовательской работы  «вскрытием банок с консервированным временем». Так было на протяжении практически всего советского XX-го века — его настоящую историю составляла литература: с лагерями у Шаламова, с войной у Гроссмана. В этом смысле поздний приход к читателям романа Горенштейна «Место» играет столь же значительную культурную роль. Вскрытие покажет, какими будут время, место и действие.

Мы советуем
24 июня 2016