Во вступлении к своей новой книге историк и теоретик Хейден Уайт вновь возвращается к главной теме своих научных исследований – соотношении «истории» и «литературы», «реального» и «воображаемого» в историческом повествовании. Работа Уайта «Практическое прошлое» опубликована в 2014-м году и не переведена на русский язык.
Всю свою жизнь я интересовался взаимоотношениями между историей и литературой. Они занимали меня с тех пор, как я впервые увлекся историей. Как и многие другие будущие историки, сначала я узнавал об историческом прошлом из рассказов о рыцарях в доспехах, королях, походах и битвах, историях Робин Гуда, Роланда и короля Артура, из скандинавских, греческих мифов и, конечно, из истории Рима. В те времена различие между историей и вымыслом растворялось в возбуждающей повествовательности и в магии оживления, которую можно было впоследствии найти в фильмах, где вновь «история» была представлена образами героев, героинь, примерами достоинства и злодейства, магии и колдовства и, разумеется, историями любви и страсти. Я не путал истории, рассказанные в книгах и фильмах (и, конечно, комиксах) с реальностью, и сейчас я думаю, что это было так потому, что я понимал – осознанно или нет – что, будучи историями о прошлом, они не могут быть из той же реальности, из которой сделано настоящее.
Мне повезло изучать историю в университете под руководством одного из лучших преподавателей своего поколения, Уильяма Дж. Боссенбрука, который научил меня тому, что история прежде всего – столкновение идей, ценностей и мечтаний (а не просто «людей и машин»), и что диалектические отношения существует только между концепциями, а не вещами. Радикальная политика может быть построена на отрицании консервативной по принципу «от противного», но взаимоотношения между двумя предметами (скажем, книгой и отбойным молотком) этому принципу не подчиняются. Никак не получится считать молоток чем-то противоположным или противопоставленным книге. Отношения тождества для предметов тоже не работают, хотя Маркс и построил на этой идее свои рассуждения вокруг фетиша золота во вступлении к «Капиталу» .
То же относится человеческим сообществам. Они могут считать себя связанным с другими или противоположными им, и могут действовать в этом ключе, становясь Другим по отношению к какому-то своему Другому, но в реальности они всего лишь отличны друг от друга. По большому счету, Боссенбрук научил меня, что истории сообществ – наций, социальных групп, семей – хотя и определяют себя через противоположность друг к другу, на самом деле просто являются разными. Он научил меня ценить индивидуальность выше различий и прямых оппозиций. Поскольку там, где есть «история», есть только индивидуальности – единичные или коллективные. И раз в истории есть только индивидуальности, сама по себе история должна оставаться скорее тайной, над которой нужно размышлять, нежели загадкой, которую необходимо разрешить. Так же, как в маймонидовской концепции изучения Священного Писания, задачей историописания является скорее взрастить общее замешательство, нежели разрешить его.
С самого начала речь идет о том, что сам термин «история» соотносится скорее с концепцией, нежели имеет материальное воплощение. Эта концепция может описывать «прошлое» или «временной процесс», но и это лишь концепты, а не предметы, у них нет материального воплощения. Мы узнаем прошлое по «следам» или материальному существованию, которое означает не столько вещи ими созданные, а скорее тот факт, что «что-то» случилось в определенном месте или совершило какое-то действие. Чем было то, что случилось, или что именно оно сделало – остается тайной, разрешение которой остается предметом логического вывода или интуиции. Природа их остается гипотетической – все это лишь возможность, а потому, по сути, вымысел.
Под вымыслом я здесь подразумеваю реконструкцию или некую догадку о том, «что вероятно случилось» или могло случиться в определенное время в определенном месте, в настоящем, прошлом, или даже будущем. Для полного обоснования этой позиции придётся обратиться к онтологии и эпистемологии, не говоря об этике и эстетике исторического письма, однако погружаться в эти темы здесь я не вижу смысла. Моя собственная позиция связана с хорошо знакомыми размышлениями о возможности научного познания «исторического прошлого», а именно того факта, что прошлые события, процессы, институции, люди и вещи более не доступны нам в том же смысле, что современность. Во-вторых, современные профессиональные историки ограничивают себя в выводах относительно прошлого, которые могут быть сделаны после изучения документов, памятников и других следов реальности прошлого. Профессиональные исследования создают настолько фрагментарную картину прошлого, что для удобоваримого изложения она требует «доработки» (то есть работы по сути художественной). Идея о том, что взаимоотношения вещей (а не концепций) логически связны и потому отражают реальность, чересчур метафизична и идеалистична, чтобы в наше время воспринимать её всерьёз.
Я вполне осознаю, что занимаю релятивистскую позицию. Но я не вижу, как правда о нашем знании прошлого или, точнее, исторического прошлом может восприниматься иначе чем сумма культурных презумпциями тех, кто ее создает, и тех, кто хочет согласиться с ними. Это не аргумент в пользу всеобщего релятивизма, поскольку я полностью готов принять критерии корреспондентности и связности как способов оценки правдивости знания о сущностях, доступных обнаружению и прямому восприятию, а также тех, что могут быть «воспроизведены» в лабораторных и экспериментальных условиях. Раз исторические субъекты по определению индивидуальны, они, как говорят британцы, «one-off» – не воспроизводимы экспериментально и не доступны непосредственному восприятию.
Так что я принимаю конструктивистскую позицию с уважением к историческому знанию по причинам одновременно теоретическим (кратко обрисованным выше) и практическим. Она дает мне возможность реконструировать причину сложных взаимоотношений между тем, что называется исторической реальностью (прошлым), историческим письмом и тем, что привыкли называть «вымыслом», но что я сейчас хотел бы (вслед за Мари-Лорой Райан) назвать «литературным письмом».
Обращение к литературному письму как языковому регистру, в котором поэтическая функция доминирует над утилитарной, даёт мне возможность лучше разобраться во взаимоотношениях исторического письма и художественного, развенчать миф об их противопоставленности и взаимном исключении. Только в том случае, если литературный вымысел определяется как письмо о фантастических существах, отношения между историей и литературой должны видеться чем-то большим, нежели оппозицией между реальным миром (прошлым и настоящим) и фантазией, снами, галлюцинациями и т.д. Обращение к литературному письму не только позволяет нам задействовать «поэзию» и «поэтическое» как инструмент анализа, но и позволяют взглянуть на «вымысел», как на часть «литературы», а не некую субстанцию, собирающую в себе все литературное. Как не всякое литературное письмо является вымыслом, так и не всякий вымысел по определению является литературой. Биография и автобиография, описание путешествий и антропологическое письмо могут быть «литературными», не являясь при этом выдумкой, в то время как, например, научная фантастика, любовный романы, теленовеллы, реклама, необязательно являются литературой. Иными словами, вымысел может быть литературным в том смысле, что в нем может преобладать поэтическая функция, в то время как другое письмо подобного рода, клишированное, ходульное или просто написанное по шаблону – может быть чем угодно, но не литературой, так как её поэтическое качество очевидно отсутствует или равно нулю.
В некоторых из моих предыдущих книг я иногда говорил об историческом письме как сочетании фактов и вымысла, а в других случаях даже предполагал, что историописание – особенно нарративного рода – может быть лучше всего понято именно как литература. Многих это дезориентировало, поскольку я не смог прояснить то, что сам термин «вымысел» я использовал в концепции Джереми Бентама – как некое изобретение или конструкт, основанный на гипотезе – а вовсе не тот способ письма, что полностью основан на воображении и фантастических субъектах. Вообще говоря, отношения между историей и литературой формируется на стыке историографии, исторической прозы или письма об «истории» и художественного литературного письма как такового. «Как такового», потому что историография – жанр письма, относящийся к категории творческого. Разумеется, не все историческое письмо является или стремится быть «творческим», в том смысле, какими могут быть поэма, мемуары или роман. С начала XIX-го века большинство исторических текстов провозглашало свою «объективность», не признавая использование риторики или поэтической техники. При этом они по-прежнему предназначены для того, чтоб «рассказывать истории» о том, «что случилось в прошлом» и их авторы по-прежнему исходят из того, что историческая правда лучше всего выражается в хорошо выстроенных нарративах.
Здесь следует пояснить, что в моём понимании прошлое состоит из событий и субъектов, которые когда-то существовали, и что историки верят в доступ к прошлому и подразумевают под этим изучение следов этого прошлого в настоящем. Так же я полагаю, что историческое прошлое изучалось и затем репрезентировалось (или презентировалось) в жанрах письма, которые, по определению, назывались «историями» и судились профессиональными учеными, имевшими право решать, что является «по-настоящему» историческим, а что нет.
Этими словами я фактически обосновал убеждённость профессионального историка в том, что «история» и «исторический» – это просто все, чем практикующие историки сами это признают. При этом следует отметить (и здесь я следую позднему Майклу Оукшотту), что «историческое прошлое» – это конструкт из крайне выборочной версии прошлого, понимаемая как совокупность всех событий и субъектов, когда-то существовавших, но исчезнувших и не оставивших свидетельства своего существования. Поэтому, разумеется, историки всегда должны оговаривать субъект истории: государство, нацию, класс, место, институцию и так далее – о которой может быть рассказана фактическая (в противоположность воображаемой) история.
Иными словами, историческое прошлое должно быть отделено от прошлого как такового – как постоянно меняющееся целое, в котором историческое прошлое – лишь часть.
Оукшотт предположил, что в дополнение к прошлому и историческому прошлому мы должны брать в расчет то, что он называет «практическим прошлым» конкретных людей, групп, институтов и агентов. Прошлое, в которое люди как индивидуумы или члены групп включены для того, чтобы принимать решения в и повседневной жизни, и в экстремальных ситуациях (таких как катастрофы, бедствия, битвы, суды и другие виды борьбы, выжить в которых – задача сама по себе). Как можно легко заметить, в повседневной жизни историческое прошлое и знание о нем практически не используются. Профессиональные историки претендуют на эксклюзивные права на «историческое прошлое само по себе», понимают прошлое по своим собственным правилам, и противостоят любой попытке делать выводы практического или утилитарного толка в настоящем, опираясь на прошлое. Более того, существует расхожее мнение, что всякий профессиональный историк, использующий свои знания для продвижения какого-то современного института или авторитета (нации, государства, церкви и др.), неминуемо нарушает принцип объективности и беспристрастности.
Источники профессиональных историков обычно претендуют на право обнаруживать и нейтрализовывать идеологические препятствия прошлого, созданные для продвижения веры в определенную политическую или социальную программу в настоящем. Так что для чего бы ни было пригодно современное историческое исследование, оно может служить практической жизни только в той мере, в которой может корректировать, нейтрализовывать или уничтожать мифы и иллюзии в отношении прошлого, созданные интересами прежде всего практического толка. Здесь и лежит фундаментальный конфликт между историческим прошлым и практическим прошлым в современных просвещенных секулярных обществах. Но отчасти и поэтому такого рода общества нуждаются в объяснении практического прошлого, которое, имея дело с тем, что часто называют «историей», использует дескриптивные техники, анализ и презентации, схожие с теми, что культивируют профессиональные историки – главным образом в форме нарратива, нежели просто фактической информации. В современных западных обществах основной жанр, выработанный для этих целей – это реалистический роман, особенным свойством которого, по мнению Эрика Ауэрбаха, является наличие «истории» в качестве главного референта. Но в современном реалистическом романе, «история» отсылает к практическому прошлому, которое профессиональные историки не признают за объект для исследования и предмет по-настоящему научного и объективного изучения.
Это прошлое, впрочем, вполне поддается литературному, художественному или поэтическому осмыслению. Художественное обращение с прошлым – как это отображено в разных особенностях модернистского романа (но есть и в поэтическом и драматическом дискурсе) – обращается к реальному прошлому как универсальному референту (то, что в дискурсивной теории называется «сущностью его содержания»), но фокусируется на тех аспектах реального прошлого, с которым историческое прошлое дел не имеет. Например, политика прошлого – это конвенциональный объект для исторического расследования, не только потому, что это важный элемент жизни общества, но и потому, что он создает тот тип документального свидетельства, который дает возможность для создания настоящей исторической реконструкции ее эволюции. С темами вроде «любви» или «работы» или «страдания» и разным типам взаимоотношений между ними дело обстоит противоположным образом – их практическое изучение возможно только через воображаемое и гипотетическое. Представление о «настроении» или атмосфере в Европе после Холокоста в «Аустерлице» Зебальда или послевоенного Ньюарка, штат Нью-Джерси, в «Американской пасторали» Филиппа Рота тем не менее «историчны», будучи скорее воображаемыми, нежели построенными на каких-то источниках. Ни одна из этих работ не может в полной степени называться «вымыслом», хотя обе написаны в манере, которую принято считать «художественной». Их абсолютный референт – «история», несмотря на то, что манифестируются они как воображаемые. Обе эти книги – прекрасный пример того, что я хотел бы называть «исторической прозой».